Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Еще грозит! — сказала Татьяна Марковна, — я вольничать вам не дам, сударь!
— Отдайте мне только Марфу Васильевну, и я буду тише воды, ниже травы, буду слушаться, даже ничего… не съем без вашего спроса…
— Полно, так ли?
— Так, так — ей богу…
— Еще отстаньте от божбы, а то…
Он бросился целовать руки Бережковой.
— А кушать все хочется? — спросила Татьяна Марковпа.
— Нет, уж мне теперь не до еды!
— Что ж, уж не отдать ли за него Марфеньку, Марья Егоровна?
— Не стоит, Татьяна Марковна, да и рано. Пусть бы года два…
Он налетел на мать и поцелуем залепил ей рот.
— Видите, какого сорванца вы пускаете в дом! — говорила мать, оттолкнув его прочь.
— Со мной не смеет, я его уйму — подойди-ка сюда…
Он подошел к Татьяне Марковне: она его перекрестила и поцеловала в лоб.
— Ух! — сказал он, садясь, — мучительницы вы обе: зачем так терзали — сил нет!
— Вперед будь умнее!
— Где же Марфа Васильевна?.. я побегу…
Погоди, имей терпение!.. они у меня не такие верченые! — сказала бабушка.
— Опять терпение!
— Теперь оно и начинается: полно скакать и бегать, ты не мальчик, да и она не дитя. Ведь сам говоришь, что соловей вам растолковал обоим, что вы «созрели» — ну, так и остепенись!
Он немного смутился от этого справедливого замечания и скромно остался в гостиной, пока пошли за Марфенькой.
— Ни за что не пойду! И сохрани господи! — отвечала она и Марине, и Василисе.
Наконец сама бабушка с Марьей Егоровной отыскали ее за занавесками постели в углу, под образами, и вывели ее оттуда, раскрасневшуюся, не одетую, старающуюся закрыть лицо руками.
Обе принялись целовать ее и успокоивать. Но она наотрез отказалась идти к обеду и к завтраку, пока все не перебывали у ней в комнате и не поздравили по очереди.
Точно так же она убегала и от каждого гостя, который приезжал поздравлять, когда весть пронеслась по городу.
Вера с покойной радостью услыхала, когда бабушка сказала ей об этом:
— Я давно ждала этого, — сказала она.
— Теперь, если б бог дал пристроить тебя… — начала было Татьяна Марковна со вздохом, но Вера остановила ее.
— Бабушка! — сказала она с торопливым трепетом, — ради бога, если любите меня, как я вас люблю… то обратите все попечения на Марфеньку. Обо мне не заботьтесь…
— Разве я тебя меньше люблю? Может быть, у меня сердце больше болит по тебе…
— Знаю, и это мучает меня… Бабушка! — почти с отчаянием молила Вера, — вы убьете меня, если у вас сердце будет болеть обо мне…
— Что ты говоришь, Верочка? Опомнись!..
— Это убьет меня, я говорю не шутя, бабушка.
— Да чем, чем, что у тебя на уме, что на сердце? — говорила тоже почти с отчаянием бабушка, — разве не станет разумения моего, или сердца у меия нет, что твое счастье или несчастье… чужое мне?..
— Бабушка! у меня другое счастье и другое несчастье, нежели у Марфеньки. Вы добры, вы умны, дайте мне свободу…
— Ты успокой меня: скажи только, что с тобою?..
— Ничего, бабушках нет, только не старайтесь пристроивать меня…
— Ты горда, Вера! — с горечью сказала старушка.
— Да, бабушка, — может быть: что же мне делать?
— Не бог вложил в тебя эту гордость!
Вера не отвечала, но страдала невыразимо оттого, что она не могла растолковать себя ей. Она металась в тоске.
— Открой мне душу, я пойму, может быть, сумею облегчить горе, если есть…
— Когда оно настанет — и я не справлюсь одна… тогда и приду к вам — и ни к кому больше, да к богу! Не мучьте меня теперь и не мучьтесь сами… Не ходите, не смотрите за мной…
— Не поздно ли будет тогда, когда горе придет?.. — прошептала бабушка. — Хорошо, — прибавила она вслух, — успокойся, дитя мое! я знаю, что ты не Марфенька, и тревожить тебя не стану.
Она поцеловала ее со вздохом и ушла скорыми шагами, понурив голову. Это было единственное темное облачко, помрачавшее ее радость, и она усердно молилась, чтобы оно пронеслось, не сгустившись в тучу.
Вера долго ходила взволнованная по саду и мало-помалу успокоилась. В беседке она увидела Марфеньку и Викентьева и быстро пошла к ним. Она еще не сказала ни слова Марфеньке после новости, которую узнала утром.
Она подошла к ней, пристально и ласково поглядела ей в глаза, потом долго целовала ей глаза, губы, щеки. Положив ее голову, как ребенка, на руку себе, она любовалась ее чистой, младенческой красотой и крепко сжала в объятиях.
— Ты должна быть счастлива! — сказала она с блеснувшими вдруг и спрятавшимися слезами.
— И будет! — подсказал Викентьев.
— Ты, Верочка, будешь еще счастливее меня! — отвечала Марфенька, краснея. — Посмотри, какая ты красавица, какая умная — мы с тобой — как будто не сестры! здесь нет тебе жениха. Правда, Николай Андреевич?
Вера молча пожала ей руку.
— Николай Андреевич, знаете ли, кто она? — спросила Вера, указывая на Марфеньку.
— Ангел! — отвечал он без запинки, как солдат на перекличке.
— Ангел! — с улыбкой передразнила она его.
— Вот она кто! — сказала Вера, указывая на кружившуюся около цветка бабочку, — троньте неосторожно, цвет крыльев пропадет, пожалуй и совсем крыло оборвете. Смотрите же! балуйте, любите, ласкайте ее, но боже сохрани — огорчить! Когда придет охота обрывать крылья, так идите ко мне: я вас тогда!.. — заключила она, ласково погрозив ему.
Через неделю после радостного события все в доме пришло в прежний порядок. Мать Викентьева уехала к себе, Викентьев сделался ежедневным гостем и почти членом семьи. И он, и Марфенька не скакали уже. Оба были сдержаннее и только иногда живо спорили, или пели, или читали вдвоем. Но между ними не было мечтательного, поэтического размена чувств, ни оборота тонких, изысканных мыслей, с бесконечными оттенками их, с роскошным узором фантазии — всей этой игрой, этих изящных и неистощимых наслаждений развитых умов.
Дух анализа тоже не касался их, и пищею обмена их мыслей была прочитанная повесть, доходившие из столицы новости да поверхностные впечатления окружающей природы и быта. Поэзия, чистая, свежая, природная, всем ясная и открытая, билась живым родником — в их здоровье, молодости, открытых, неиспорченных сердцах.
Их не манила даль к себе; у них не было никакого тумана, никаких гаданий. Перспектива была ясна, проста и обоим им одинаково открыта. Горизонт наблюдений и чувств их был тесен. Марфенька зажимала уши или уходила вон, лишь только Викентьев в объяснениях своих, выйдет из пределов обыкновенных выражений и заговорит о любви к ней языком романа или повести.