Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ты обещал, — забормотал он, раскачиваясь. — Ты обещал, ты обещал…
Я не мог отойти, и он прижимался ко мне, и кровь и дождь текли по его лицу вместо слёз. Тёмная долина шумела, и люди молчали, и многие скалились, как звери, когда загоняют жертву.
— Целитель! — позвал Уту. — Иди сюда, займись его ранами. Теперь, когда с нами нет Светлоликого, я не знаю, на что нам его работники и зачем вести их с собой. Хоть ты будь полезен.
Человек, дрожащий от холода и страха, подошёл и вместо того, чтобы увести Бахари, сел рядом. Он больше смотрел на Уту, чем на того, кому должен был помочь. Бахари трясся от рыданий и отталкивал его рукой — а я стоял, стоял над ними всеми, над всей их жаждой и болью, и не мог отстраниться, — и вдруг подумал с тоской: а ведь я всегда отстранялся. Благословляя, касался пальцем лбов, но не вслушивался в слова жалоб и просьб. Ведь я знал, так хорошо знал, каковы могут быть печали младших детей, — я думал, что знаю всё и ничего нового не услышу.
Запоздалая жалость затопила моё сердце. Я припомнил теперь все взгляды, смущённые и робкие, все сбивчивые слова; всех тех, кто искал моей помощи, моего благословения, но вместе с тем и стыдился, и боялся потревожить меня зря. Они довольствовались малым. Никогда, никогда они не попрекали меня, — как высокомерен я был! Как я устал от них и таких, как они — и я давал им почувствовать эту усталость. Я думал, имею такое право. Здесь и теперь, в этой долине, я вспомнил себя прежнего. Вспомнил, каким собирался быть, и каким не собирался, но стал.
Бахари сказал верно: земли будят воспоминания. Я чувствовал теперь, что припомню многое на этой дороге. Только не знал, готов ли я это принять.
Передо мною, перед всей толпой Хасира подошла к брату, и в глазах её разгорелось золотое пламя, будто огни факелов плясали там. Взяв Уту за руку, она поднесла его ладонь к своим губам — красивую ладонь с тонкими длинными пальцами, уже без когтей, но ещё покрытую кровью Бахари, — и слизала кровь языком, глядя брату в лицо.
— Оставь это, — сухо сказал Уту и попытался отнять руку. Она не пускала, и что-то мелькнуло в её лице, гнев или боль, и быстро исчезло.
— О брат мой, — прошептала она. — Ты опять всё решил без меня, всё сделал один. Мы ещё вместе, но ты как будто всё дальше. Будь со мною, докажи мне, что мы всё ещё одно целое…
— Отпусти мою руку, Хасира! Мы ещё не дошли. Посмотри на этих людей: они не те кочевники, что были прежде, не те, что сумели убить саму Добрую Мать! О нет, эти если и разоряли поселения, то лишь при помощи старого пса. Один раз, лишь один раз он не помог нам в Таоне, оттого что мы тогда не искали битвы, и что же?
Уту говорил с сестрой, возвысив голос, но слова предназначены были не ей. Теперь он взглянул кочевникам в глаза, каждому, кто здесь стоял — и каждый молчаливо признал за ним право их обвинять. Кто-то с затаённой завистью оглянулся туда, где четверо возводили шатёр. Эти четверо могли не стоять под упрёками, хотя слова относились и к ним, и они, несомненно, их слышали, несмотря на шум дождя.
— Вы покрыли себя позором! — воскликнул Уту. — Пили вино и лежали с девками. Половина городской стражи оцепила окраины, чтобы не пустить мор, но и второй половины достало, чтобы погнать вас, как трусливых собак!
— Творцы готовились к драке! — задыхаясь, выкрикнул кто-то из толпы. — Они готовились, подняли людей, весь город пришёл с огнём!
— Кто это говорит — ты, Итше? О, так ли это было, Итше? Что, если я скажу, что Творцы ни к чему не готовились, и городской глава в тот вечер умер по случайности? Если я скажу, что никто не собирался осаждать дом забав в тот день, и я знаю это твёрдо, — что тогда скажешь ты?
— Забудем об этом, брат мой, — вмешалась Хасира, опять касаясь его рук, приникая к нему. — Давай забудем! Позволь, я помогу тебе забыть…
И тогда он, уже распалённый гневом, с силой оттолкнул её — перед всеми, кто смотрел, а смотрели они все, — и воскликнул:
— Теперь не до того! Ты так глупа, что не понимаешь? Разве ты так глупа, что не способна просто слушать меня и делать, как я скажу?
Она задрожала и только смотрела, и во взгляде мешались боль и неутолённая жажда, и застарелая, нечеловеческая тоска. Должно быть, тоску сродни этой познал я сам, когда понял, что синего города больше нет, — того одного, в чьей несокрушимости и вечности я был уверен, — нет и больше никогда, никогда не будет.
Должно быть, оттого, когда к исходу этой долгой ночи у края долины вырос шатёр — взятого с собой хватило только на один шатёр и несколько навесов, — Хасира, желая утвердиться, или уязвить брата, или и то, и другое вместе, позвала за собой мужчину.
— Мой брат говорит, вы нехороши для него, — усмехнувшись, сказала она. — Говорит, вы плохие слуги и не делаете ему чести. Но разве это и вправду так? Есть ли среди вас тот, кто готов на жертву ради братьев? Тот, кто докажет, что кочевники не боятся смерти, и верность их не знает границ? Пусть он выйдет и будет смелым за всех, а в награду познает мою любовь!
Так она говорила, и глаза её горели, а губы были алы, и тонкие золотые одежды, промокшие от дождя, облепили её тело, и никто не нашёл бы в нём изъяна. Вся она была обещанием блаженства, той мечтой, о которой едва хватает смелости помыслить, но которая именно теперь воплотится, если только не промедлишь.
Ей не пришлось долго ждать. Один вышел вперёд, второй и третий. И четвёртый, покосившись на них ревниво, тоже подошёл и опустился на колено, надеясь, что так его скорее выберут. Глядя на него, и другие преклонили колени.
Хасира не торопилась. Торжествуя, она глядела на Уту, но если ждала его гнева или знака, что сумела причинить ему боль, то не дождалась ничего.
— Ты знаешь, что делаешь, о сестра моя, — только и сказал он и отошёл к краю, к камню, и сел, чтобы смотреть вниз. По тропе, видно было, спускались огни, и Уту предпочёл следить