Шрифт:
Интервал:
Закладка:
С самого первого письма (3 октября 1946) Берберова педалирует тему старости, а потом и дряхлости Бунина, недопустимости его поведения, неприемлемости его высказываний и поступков, его зависимости от В. Н. Буниной и Л. Ф. Зурова, после войны причисленного к кругу «большевизанов» из-за явного позитивного интереса к СССР[1575]: «Горько смотреть на И<вана> А<лексеевича> Б<унина> — но прощаю ему, ради его старости и прошлого. Прощаю, но стараюсь видеться с ним поменьше из-за его окружения» (весьма прозрачная инвектива, направленная против «большевизана» Зурова и защищавшей его Веры Николаевны Буниной[1576]). Отвечая на это письмо 23 октября, Кузнецова по существу присоединяется к мнению Берберовой, сообщая ей о своих неудавшихся усилиях противостоять дурному влиянию бунинского окружения и выражая смешанную с грустью тревогу о дальнейшем развитии событий:
Я писала И<вану> А<лексеевичу> почти с ужасом об этом (т. е. о «смене вех» и переходе на советскую сторону. — О. Д.), он успокоил меня, что все, мол, ложь, но на душе у меня не спокойно и я знаю, что окружение толкает его именно на тот путь, на который идти ему, как прежде он сам говорил, «не пристало». Грустно все это бесконечно и еще неизвестно чем кончится.
6 ноября того же года Берберова как будто между делом замечает: «Ив<ана> Ал<ексеевича> видела на днях: он страшно стар, изменился отчаянно, разговаривать мне с ним не о чем и не хочется». В ответном письме (от 3 декабря 1946) Кузнецова никак не реагирует на этот посыл.
29 января 1947 года Берберова, вернувшись из Швеции, рассказывает не только о своей поездке, но и о парижских делах и людях и, в частности, о Бунине:
Он так страшно стар, что с него и взять нечего. Ах, как он стар! Не о чем с ним и говорить, — его ничего не интересует, до него, кажется, уж ничего и не доходит. Я на него рукой махнула. И страшно, и стыдно, и противно. Вера Николаевна — теряет рассудок… Впрочем, выражаясь фигурально и ради Бога — не выдавайте меня, а то меня со свету сживут.
Очевидно, что Берберова совершенно открыто призывает Кузнецову вступить с нею в некий тайный союз против Буниных. Кузнецова в ответном письме от 19 февраля 1947 года поддерживает заданный Берберовой тон и выражает готовность стать ее союзницей:
Строки о Буниных меня заинтересовали. Не бойтесь, я Вас не выдам. Сама пишу туда крайне осторожно и внешне. Думаю, что представляю себе, в каком смысле В<ера> Н<иколаевна> «теряет рассудок». Вероятно большую роль в этом играет З<уров>. А Иван Алексеевич все больше насчет «Темных аллей». Мне его все же очень жаль.
10 марта 1947 года Берберова сообщает о том, что «была недавно у Буниных», возмущается увиденным там («Ну и атмосфера!») и подробно описывает известную сцену с ночным горшком, впоследствии включенную и в «Курсив»[1577]. В ответе Кузнецовой от 3 апреля нет никакой реакции на этот пассаж, лишь в самом конце письма она задает ни к чему не обязывающий вопрос: «Что слышно о Буниных?», словно не заметив уничижительных высказываний Берберовой о бывшем учителе.
В письме от 11 июня 1947 года Берберова рассказывает о своем визите к Зайцевым: «Сидели мы там и перемывали косточки Ивана Алексеевича и Ремизова, которые теперь объединились под одним флагом» (т. е. советским. — О. Д.). В ответном письме от 9 июля Кузнецова не откликается на это сообщение, однако в следующем, от 18 августа, возвращается к нему, не порицая Бунина явно, но допуская возможность определенной ситуативной игры с его стороны, хотя и не выражая сомнений в достоверности сообщаемого Берберовой известия: «И<вана> А<лексеевича> мне все-таки жаль. Мне он всегда пишет в тоне чрезвычайно „анти“, так что у меня должно быть впечатление, что он всецело на нашей (т. е. антисоветской. — О. Д.) стороне. Но м<ожет> б<ыть> это только стилизация?»
Продолжая бунинскую тему в письме от 27 августа того же года, Берберова завершает пассаж о положении дел в доме Буниных вполне недвусмысленным замечанием: «Жаль, что Иван Алексеевич не умер пять лет назад. Стыдно видеть все это». В ответном письме от 23 сентября Кузнецова полностью становится на сторону Берберовой и позволяет себе откровенное признание:
Все это в ростках уже было и прежде, только теперь расцвело полностью. Иногда, когда я беру свои дневники за пережитые там годы ‹…› мне самой странно, что у меня еще хватило сил уйти — так убийственно разъедающе действовала та атмосфера. Конечно, если бы не моя подруга — я бы сама не ушла, так бы там и зачахла[1578].
Этот пассаж весьма показателен как для характеристики натуры Кузнецовой, так и для ее главной жизненной стратегии и избранной роли страдалицы, чью жизнь всегда кто-то направлял и определял, тогда как она лишь позволяла другим людям «вести» ее по жизненному пути, поскольку сама не была способна выступать активной стороной, предпочитая перекладывать ответственность на чужие плечи. Именно так воспринимала ее и Берберова, впрочем, явно упрощая «детскую наивность» Кузнецовой и недооценивая свойственные ей уклончивость, прагматизм и хорошо закамуфлированный эгоизм.
26 октября 1947 года Берберова рассказывает о вечере Бунина:
Он, очень старый, с жующим ртом, белый, бледный, сильно уставший под конец читал своего безвкусного «Безумного художника», псевдорусские стихи и какой-то милый юмористический отрывок. ‹…› Впечатление осталось какого-то совершенно нового, чужого, престарелого Бунина, безумно далекого от всего, что есть, от всего вокруг — и во мне.
Меньше чем через месяц, 16 декабря, Берберова сообщает о вызвавшем громкий скандал в диаспоре выходе Бунина из Парижского союза русских писателей[1579] и цитирует фразу давнего друга Бунина Б. К. Зайцева: «Я похоронил Ивана».