Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я был удивлен: «А она?» — мелькнул во мне вопрос.
— Ну что ж, как вы встретились тогда с мамой? — спросил яосторожно.
— Тогда? Да я тогда с ней вовсе и не встретился. Она едва доКенигсберга тогда доехала, да там и осталась, а я был на Рейне. Я не поехал кней, а ей велел оставаться и ждать. Мы свиделись уже гораздо спустя, о, долгоспустя, когда я поехал к ней просить позволения жениться…
Здесь передам уже сущность дела, то есть только то, что саммог усвоить; да и он мне начал передавать бессвязно. Речь его вдруг стала вдесять раз бессвязнее и беспорядочнее, только что он дошел до этого места.
Он встретил Катерину Николаевну внезапно, именно тогда,когда ждал маму, в самую нетерпеливую минуту ожидания. Все они были тогда наРейне, на водах, и все лечились. Муж Катерины Николаевны уже почти умирал, покрайней мере уже обречен был на смерть докторами. С первой встречи она поразилаего, как бы заколдовала чем-то. Это был фатум. Замечательно, что, записывая иприпоминая теперь, я не вспомню, чтоб он хоть раз употребил тогда в рассказесвоем слово «любовь» и то, что он был «влюблен». Слово «фатум» я помню.
И, уж конечно, это был фатум. Он не захотел его, «не захотеллюбить». Не знаю, смогу ли передать это ясно; но только вся душа его былавозмущена именно от факта, что с ним это могло случиться. Все-де, что было внем свободного, разом уничтожалось пред этой встречей, и человек навекиприковывался к женщине, которой совсем до него не было дела. Он не пожелалэтого рабства страсти. Скажу теперь прямо: Катерина Николаевна есть редкий типсветской женщины, — тип, которого в этом кругу, может быть, и не бывает. Это —тип простой и прямодушной женщины в высшей степени. Я слышал, то есть я знаюнаверно, что тем-то она и была неотразима в свете, когда в нем появлялась (онапочасту удалялась из него совсем). Версилов, разумеется, не поверил тогда, припервой встрече с нею, что она — такая, а именно поверил обратному, то есть чтоона — притворщица и иезуитка. Здесь приведу, забегая вперед, ее собственноесуждение о нем: она утверждала, что он и не мог о ней подумать иначе, «потомучто идеалист, стукнувшись лбом об действительность, всегда, прежде других,наклонен предположить всякую мерзость». Я не знаю, справедливо ли это вообще обидеалистах, но о нем, конечно, было справедливо вполне. Впишу здесь, пожалуй, исобственное мое суждение, мелькнувшее у меня в уме, пока я тогда его слушал: яподумал, что любил он маму более, так сказать, гуманною и общечеловеческоюлюбовью, чем простою любовью, которою вообще любят женщин, и чуть тольковстретил женщину, которую полюбил этою простою любовью, то тотчас же и незахотел этой любви — вероятнее всего с непривычки. Впрочем, может быть, это —мысль неверная; ему я, конечно, не высказал. Было бы неделикатно; да и клянусь,он был в таком состоянии, что его почти надо было щадить: он был взволнован; виных местах рассказа иногда просто обрывал и молчал по нескольку минут,расхаживая с злым лицом по комнате.
Она скоро проникла тогда в его тайну; о, может быть, икокетничала с ним нарочно: даже самые светлые женщины бывают подлы в этихслучаях, и это — их непреоборимый инстинкт. Кончилось у них ожесточительнымразрывом, и он, кажется, хотел убить ее; он испугал ее и убил бы, может быть;«но все это обратилось вдруг в ненависть». Потом наступил один странный период:он вдруг задался одною странною мыслью: мучить себя дисциплиной, «вот тойсамой, которую употребляют монахи. Ты постепенно и методической практикойодолеваешь свою волю, начиная с самых смешных и мелких вещей, а кончаешьсовершенным одолением воли своей и становишься свободным». Он прибавил, что умонахов это — дело серьезное, потому что тысячелетним опытом возведено в науку.Но всего замечательнее, что этой идеей о «дисциплине» он задался тогда вовсе недля того, чтоб избавиться от Катерины Николаевны, а в самой полной уверенности,что он не только уже не любит ее, но даже в высшей степени ненавидит. Он дотого поверил своей к ней ненависти, что даже вдруг задумал влюбиться и женитьсяна ее падчерице, обманутой князем, совершенно уверил себя в своей новой любви инеотразимо влюбил в себя бедную идиотку, доставив ей этою любовью, в последниемесяцы ее жизни, совершенное счастье. Почему он, вместо нее, не вспомнил тогдао маме, все ждавшей его в Кенигсберге, — осталось для меня невыясненным…Напротив, об маме он вдруг и совсем забыл, даже денег не выслал на прожиток,так что спасла ее тогда Татьяна Павловна; и вдруг, однако, поехал к маме«спросить ее позволения» жениться на той девице, под тем предлогом, что «такаяневеста — не женщина». О, может быть, все это — лишь портрет «книжногочеловека», как выразилась про него потом Катерина Николаевна; но почему же,однако, эти «бумажные люди» (если уж правда, что они — бумажные) способны,однако, столь настоящим образом мучиться и доходить до таких трагедий? Впрочем,тогда, в тот вечер, я думал несколько иначе, и меня потрясла одна мысль:
— Вам все развитие ваше, вся душа ваша досталась страданиеми боем всей жизни вашей — а ей все ее совершенство досталось даром. Тутнеравенство… Женщина этим возмутительна. — Я проговорил вовсе не с тем, чтобподольститься к нему, а с жаром и даже с негодованием.
— Совершенство? Ее совершенство? Да в ней нет никакихсовершенств! — проговорил он вдруг, чуть не в удивлении на мои слова. — Это —самая ординарная женщина, это — даже дрянная женщина… Но она обязана иметь всесовершенства!
— Почему же обязана?
— Потому что, имея такую власть, она обязана иметь всесовершенства! — злобно вскрикнул он.
— Грустнее всего то, что вы и теперь так измучены! —вырвалось у меня вдруг невольно.
— Теперь? Измучен? — повторил он опять мои слова,останавливаясь передо мной, как бы в каком-то недоумении. И вот вдруг тихая,длинная, вдумчивая улыбка озарила его лицо, и он поднял перед собой палец, какбы соображая. Затем, уже совсем опомнившись, схватил со стола распечатанноеписьмо и бросил его передо мною:
— На, читай! Ты непременно должен все узнать… и зачем ты такмного дал мне перерыть в этой старой дребедени!.. Я только осквернил и озлобилсердце!..
Не могу выразить моего удивления. Письмо это было от нее кнему, сегодняшнее, полученное им около пяти часов пополудни. Я прочел его,почти дрожа от волнения. Оно было невелико, но написано до того прямо иискренно, что я, читая, как будто видел ее самое перед собою и слышал ее слова.Она в высшей степени правдиво (а потому почти трогательно) признавалась ему всвоем страхе и затем просто умоляла его «оставить ее в покое». В заключениеуведомляла, что теперь положительно выходит за Бьоринга. До этого случая онаникогда не писала к нему.
И вот что я понял тогда из его объяснений:
Только что он, давеча, прочел это письмо, как вдруг ощутил всебе самое неожиданное явление: в первый раз, в эти роковые два года, он не почувствовални малейшей к ней ненависти и ни малейшего сотрясения, подобно тому как недавноеще «сошел с ума» при одном только слухе о Бьоринге. «Напротив, я ей послалблагословение от всего сердца», — проговорил он мне с глубоким чувством. Явыслушал эти слова с восхищением. Значит, все, что было в нем страсти, муки,исчезло разом, само собою, как сон, как двухлетнее наваждение. Еще не верясебе, он поспешил было давеча к маме — и что же: он вошел именно в ту минуту,когда она стала свободною, и завещавший ее ему вчера старик умер. Вот эти-тодва совпадения и потрясли его душу. Немного спустя он бросился искать меня — иэту столь скорую мысль его обо мне я никогда не забуду.