Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я уже давно не была такой открытой, как в детстве, научилась и врать, и таиться, в общем, некая повязанность друг с другом меня не пугала, наоборот, нравилась. И сейчас думаю, что отец просто не хотел, чтобы я попала под влияние одного из подобных батюшек. Может, ревновал или боялся, что окончательно отдалюсь. Так или иначе – отсоветовал. А потом предложил вариант, который меня устроил.
На Москве был довольно известный священник, когда-то из истинно православных. Но к моему времени он уже вернулся в Синод. Служил он в церкви Всех Святых, что на Знаменке. Тем не менее десять лет подполья наложили и на него, и на приход отпечаток. Община была спаянной, все друг другу очень преданны: получается, что я хотела. И вот отец порекомендовал мне этого батюшку, и я, – рассказывала Электра, – была так рада, что и спрашивать не стала, кто он и откуда отец его знает. Впрочем, он, по-моему, знал всех, и только через пару лет мне стало известно, что нашего батюшку он сам когда-то и крестил, и благословил на возвращение в Синод”.
Всё, связанное с отцом Игнатием, было для Электры очень важно и, чаевничая со мной, она возвращалась к этому снова и снова. Говорила: “Я тогда была еще сравнительно молодой женщиной, мне только-только исполнилось сорок лет. Но как жить после смерти Телегина, не знала. Ни как, ни для кого. Отношения с сыном были потеряны, еще когда я и муж жили в Магадане. Он писал, иногда звонил, но и только. К нам он не приезжал. В самом деле, что ему делать в Магадане? Учился он в Москве, затем в Киеве, потом и вовсе пропал.
Я, – Телегин на это намекал, – конечно, догадывалась, какой путь он выбрал, но что всё вот так сразу оборвется… Что сколько ни пытайся, никто не скажет, ни где он, ни что с ним, – не предполагала.
С тех пор как мы с Телегиным вернулись в Москву (я на несколько месяцев раньше), я с сыном виделась лишь несколько раз, последний – в 1961 году, когда мы чуть не два часа пробродили по Нескучному саду, а дальше Паша уже один поехал на вокзал. Мы в Москву возвращались, чтобы быть поближе к нему, – рассказывала Электра, – но, оказалось, зря. Впрочем, и в Магадане делать было нечего. Телегинский лагерь закрыли еще в пятьдесят седьмом, пенсию ему назначили самую маленькую, какая с его выслугой может быть. Он потом до конца своих дней подрабатывал: служил сторожем в Осоавиахиме и физкультуру преподавал в школе по соседству. Иначе, – рассказывала Электра, – было не прожить.
Когда мать в пятьдесят шестом году освободили, – продолжала Электра, – я хотела, чтобы она и отец вернулись в Протопоповский, но мать отказалась, и отец с ней согласился. У отца еще оставались какие-то деньги из заработанных с Петьком, мы им добавили, и мать на окраине Зарайска купила небольшой каменный дом – там они и поселились.
Жили мирно, впрочем, хотя от Москвы до Зарайска чуть больше сотни километров, я, и когда вернулась с Колымы, видела их редко. Мать была не рада, когда я приезжала – то ли до сих пор не могла простить Телегина, то ли я просто ее раздражала. Так, в общем, всё было вежливо, но в Москву я каждый раз возвращалась в тот же день. Отец в наши терки не вмешивался, был занят другим; впрочем, был ласков и, я думаю, не удерживал, боясь испортить отношения с матерью. Сажая меня в поезд, всегда сокрушался, что вот я только что приехала – и уже уезжаю.
Отец тогда много работал, спешил, было ясно, что если у них снова пойдет наперекосяк, ни одну из начатых работ доделать он не сумеет. Мать, как ни странно, была жизнью в Зарайске довольна. Она всегда мечтала быть женой неординарного человека, а тут выходило, что Жестовский, ее муж, и есть такой человек.
К этому времени он был уже очень чтим. Каждый день к нему – старцу Никифору – шли и шли люди. Всеми уважаемый монах и наставник, к помощи которого прибегали, когда уже ни на что не надеялись. И матери, хотя она оставалась человеком светским, это льстило; и вправду, с раннего утра у двери их дома толпились паломники.
Известность отца была так велика, что, несмотря на гонения на церковь, местная милиция как могла ограждала его от неприятностей. Старца Никифора всякий раз предупреждали, что вот завтра придут с проверкой, и желательно, чтобы никого постороннего в доме не было. Впрочем, начальник городской милиции – тоже его прихожанин – все чаще жаловался, что долго прикрывать старца не сможет, ему следовало бы перебраться в другой город.
Отец и сам боялся нового ареста, понимал, что сил на еще один лагерный срок у него нет, но мать никуда не хотела трогаться, считала, что нечего пороть горячку, их просто пугают. И оказалась права: бояться следовало другого, потому что вдруг обнаружилось – мать к тому времени давно жаловалась на боли в груди, но идти к врачам не хотела, кто-то ей сказал, что это поздний климакс, – что у нее рак в последней стадии. В общем, она сгорела в три месяца.
Похоронив ее, отец думал сразу же из Зарайска уехать, но не получилось. Он прожил там еще два с половиной года. Отец еще и при жизни матери говорил, что хочет уйти в скит, жить один в лесу, часто об этом думает, а тут одна из его прихожанок сказала, что знает про теплый, сухой блиндаж, в котором когда-то помещался штаб Третьей армии Волховского фронта.
Кругом, куда ни глянь, болота, а здесь высокий холм, к которому краем притулилось озеро. Добраться туда трудно, тропа узкая и петляет, но напрямик не дойдешь, везде топи. Ее зять собирал морошку и набрел на блиндаж случайно. Если старец позволит, она его туда проводит. Отец, – говорила Электра, – поехал, это и в самом деле оказался хороший, в два наката, блиндаж, вдобавок довольно сухой.
Отец тогда согласился взять у меня деньги, – говорила Электра, – и ему тут же, на другой стороне холма, местные работяги поставили теплый сруб с печкой, а блиндаж пошел на кабинет и для хозяйственных нужд. Телегина, как я говорила, уже не было на свете – он умер вскоре после моей матери. Отец остался единственным родным мне человеком – про сына я к тому времени пять лет ничего не слышала. Так что я стала ездить на болото.
Летом чаще, зимой туда добираться было уж очень холодно. Холодно и страшно – пару раз меня даже преследовали волки. Я приезжала, приводила дом в порядок, обстирывала отца и откармливала; с работой, как в Ухте: что-то прямо там делала, а что-то брала с собой в Москву. Проживу несколько дней, но как увижу, что он начинает тяготиться, – уезжаю. Так тянулось год за годом. Кроме этих поездок – приход – вот и вся моя жизнь почти пятнадцать лет.
В приходе я и нянька, и медсестра – могу ходить что за детьми, что за стариками. Беру копейки, безотказна, кроме того, не сплетница. Меня не замечали, говорили, что надо, я и делала. А что время от времени уезжаю в Новгородскую область ко всеми почитаемому старцу, то что тут плохого? Кроме того, я каждый раз заранее – за неделю, а чаще за две – предупреждала, когда уеду.
Что этот старец приходится мне отцом, – говорила Электра, – я никому никогда не говорила и сейчас, Глебушка, очень рада, что не говорила. Впрочем, Игнатий, как обстояло дело, конечно, знал. На болоте отец прожил свои последние девять лет. В самом начале августа семьдесят четвертого года я приехала – а он уже отдал Богу душу.