Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но это не до скончания веков. Пройдет время, одни погибнут, из выживших кто-то кому-то уступит. Дальше, если не в теме, из-за чего сыр-бор – совсем забудется.
Никифор – Игнатию
Так живешь, как повелось испокон века – вроде не лучше, но и не хуже других. А потом прямо где ты – шарахнет что-то огромадное, что-то несуразно большое и страшное. Ту же революцию возьми. Как к ней подстроиться, приладиться, никто ума не приложит. После всё еще долго в колею не войдет. Не захочет, а будет выламываться. От этого и мы в великой шаткости. Хуже ее нет ничего.
Никифор – Игнатию
В верующем человеке какая-никакая прочность. Он уже не просто сырцовый кирпич, а такой, в который евреи, как велел фараон, намешивали камыш, но здесь и он слабину дает.
Если опять о том тревожишься, мучаешь себя, то оставь, нужды нет. Что мы, что чекисты делаем одно. Ересь, что змей, в любую щель заползет. Кого ни возьми, грех о каждом знает, где он слаб, чем его взять. Как совлечь, совратить. А сила, она в ком? Вспомни праматерь Еву, какая уж тут сила! Если кто и держит всё в узде, то лишь мы да они.
Запись от 27 октября 1984 г.
Один из наших последних разговоров с Электрой отчасти получился академическим. Она сама завела речь о том, как связаны между собой оба романа Жестовского. Сказала: “Прежде, Глебушка, я не сомневалась, что они между собой во вражде. Но теперь считаю иначе, и вот почему. Роман – штука греческого происхождения. В нем всё закольцовано, возвращается к истокам, он будто погружен в себя, потому что человек убежден, что на открытом пространстве нам не понять ни цели, ни смысла, везде только сумятица и неразбериха, а в замкнутом мире шанс есть.
Отец такой взгляд разделял, а потом отошел. Оттого и на себя стал смотреть по-другому. Это, что выход есть, что из Египта, хоть и с потерями, можно выйти, и выстроило второй роман. И вот я сейчас думаю, что «Агамемнон» стал первым подступом к житию, а в «моем» романе отец к нему как бы уже готов. Ведь последние двадцать лет его жизни – время старчества, время, когда он помогал людям, которые без его слов с жизнью бы не справились.
То есть второй роман – настоящий путь к старчеству: как к нему приходят, какими путями идут, но и, конечно, объяснение старчества. А что касается жития, то его пишешь не сам, а твои ученики и послушники и спустя много лет, как тебя положат в землю. Потому что в старчестве человек себя не видит и не понимает, оттого что с головы до пят он в воле Божьей. Зато он ясно видит и понимает других, способен им помочь.
А о себе чего печалиться, когда ты при Боге, к Одному Ему обращен? Старец, как цикля в руках столяра; ею, этой циклей, Господь обтачивает человека, учит его справляться со злом, не грешить чрезмерно – на большее надежд нет.
То есть прежде, – говорила Электра, – жизнь у отца была, как у всех, он таскал краеугольные камни, клал фундамент, принялся за стены – в общем, пытался быть, как мы. До отделки, понятно, не дошло, но он о ней думал. И вдруг бросил и ушел. Вот об этом – как, почему и куда ушел – «мой» роман. Ясно, – продолжала Электра, – что он не должен был и не мог быть закончен. Я это, Глебушка, раньше не понимала, а сейчас, после разговоров с вами, поняла, за что очень вам благодарна”.
И снова, долив себе и мне чаю: “И с другим я, Глеб, насчет второго романа, кажется, ошибалась. Да так, что сама себе удивляюсь. Я считала, что «Агамемнон» и второй роман в тех же контрах, что и я была с матерью, а теперь убеждена, что нет. Это скорее одна и та же история, но мы смотрим на нее из разного времени. Оттого многое иначе. В «Агамемноне», как я понимаю, мир, из которого Христос ушел, а в «моем» романе появляется надежда: раньше боялись даже надеяться. То есть, как бы тот же самый мир, те же горы, реки и поля, дома и города. В общем, всё на прежнем месте, но разве кто-нибудь скажет, что мир до благой вести и после – один и тот же? Так что, – закончила Электра, – дело не в одной оптике”.
На полях того же разговора я записал, что неделей раньше Электра снова сказала, что в последний год жизни отец не раз ей повторял, что хотел бы быть похороненным не среди болота, а в ста метрах от лесной речки, на тихом деревенском кладбище. “Там тоже холм, поросший вековыми елями, – объясняет Электра, – и мы с ним даже место присмотрели.
Староверы хоронят себя в гробах, которые кладут вверх днищем, потому что в последние времена всё перевернется, их домовина встанет как надо, и по слову Спасителя им будет легче выйти из могилы для вечной жизни.
И вот я как-то еду его навестить, прохожу как раз мимо этого кладбища, а там такое, что не приведи Господь! Двумя днями раньше по здешним местам прошел смерч, наверное, зацепил и погост – три, а то и четыре дюжины елей выворотило из земли, и теперь, будто светопреставление уже было, запутавшиеся в корнях гробы. Висят, словно на ветках грачиные гнезда. В общем, вознесение началось.
Отец тогда передумал, – объясняла Электра, – велел оставить себя, где есть, в том же в два наката блиндаже. Даже не закапывать”. – И она говорила, что даст адрес человека, который меня проводит до отцовского скита.
Когда отца не стало, она, как и полагается в доме, где покойник, прибралась, всё привела в порядок, разложила рукописи по папочкам – в общем, бери и работай. И вот после похорон, как уже говорил, в ее вещах, которые мы разбирали вместе с матушкой отца Игнатия и самим батюшкой, ничего не нашлось.
Тогда же, то есть перед моей злосчастной поездкой в Крым, я всё чаще слышал от Электры, что к концу жизни отец сильно изменился. Уехав из Зарайска, прервав отношения с паствой, он жил среди волховских болот фактически в глубоком затворе. И здесь на многое стал смотреть по-другому.
Вслед за Иовом повторял, что “наша уверенность – дом для паука: обопрешься на него – не устоит; что мы рождаемся для страданий как искры, чтобы лететь вверх, но чаще другого я слышала от него, – говорила Электра, – как трудно жить при Боге и во времена Бога. И еще он говорил, что наш путь к Нему должен быть медленным, нас, овец Божьих, не следует изнурять ничем, в числе прочего и верой.
Пусть каждый идет к Земле обетованной в своем темпе и в своем ритме. Когда тебя ломают через колено, зла в этом больше, чем пользы”. Повторял он, и что в метаниях по Синаю, даже в нашем отступничестве, желании вернуться обратно в Египет много смысла и много толка. По-другому ни мы бы не научились жить с Богом, ни Он с нами.
Уже после лубянковского следствия мне позвонила вдова отца Игнатия, матушка Катерина, и сказала, что на даче нашелся еще один чемодан с бумагами батюшки. Не смог бы я его разобрать? В этом чемодане среди приходской бухгалтерии и всякого рода обращений в инстанции я вдруг обнаружил письмо, которое, судя по штемпелю, Электра отправила отцу Игнатию за два дня до того, как ее увезли в больницу с инсультом.
Я говорил, что Электру зарыли, а я еще целый месяц ждал, надеялся, что вот сегодня выну из почтового ящика письмо, хотя бы открытку, где будет, как найти блиндаж ее отца. Понимал, что люди вряд ли предполагают, что прямо завтра их клюнет петух – и всё равно ждал. А теперь, когда держал в руках конверт с письмом, которое она отправила отцу Игнатию, думал, что, может быть, это как раз и есть то письмо. Просто Электра перепутала мой адрес и адрес отца Игнатия, а может, в последний момент решила переиграть, оставить царство не мне, а батюшке. Но там оказалось другое.