Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Почему-то открылось на главе «В чем же наконец существо русской поэзии и в чем ее особенность» (ну и название, улыбнулся князь, неужели Гоголь берется поставить точку в этом вопросе?), и сразу упал взгляд на строки о Языкове: «Из поэтов времени Пушкина более всех отделился Языков. С появлением первых стихов его всем послышалась новая лира, разгул и буйство сил, удаль всякого выраженья, свет молодого восторга…» «Как хорошо о Языкове!» — думал Вяземский, уже успев заметить, что дальше Гоголь пишет о нем самом, но оставляя это чтение на потом — мысли уже полетели в Москву, где бедный, больной Языков все воюет за чистоту русской идеи, народность, православные стихии… Буквально через час Плетнев дрогнувшим голосом сказал ему о только что полученном известии: Языков уже пять дней как мертв. Эти совпадения поразили Вяземского. И совсем другими глазами перечитал он гоголевские строки.
«С ним навсегда умолкнул последний отзвук Пушкина, — думал он, сидя в кабинетных сумерках и листая «Выбранные места». — И слово Гоголя о Языкове, написанное о живом, вдруг стало светлыми и умилительными поминками». Два события слились в одно, соединились в сознании — уход совсем еще не старого Языкова, все совершившего, все сказавшего, и новая книга Гоголя, его слово, за которым движение, жизнь, второй том «Мертвых душ», может быть, еще что-то… Нет, не умрет русская литература, не уйдет бесследно, за смертью спешит жизнь, и никаким Белинским не затоптать славные имена…
В марте он получил от Гоголя письмо с просьбой: «Окажите мне дружбу, которую я, разумеется, теперь еще не заслужил, но которую заслужу, потому что люблю вас… Вооружитесь, после внимательного прочтения моей рукописи, пером… Душа ваша, я знаю, много страдала втайне и приобрела чрез то высшее познание вещей… Взгляните на мою рукопись как на вашу собственную и родную… Итак не оставьте меня, добрый князь, и Бог вас да наградит за то, потому что подвиг ваш будет истинно христианский и высокий». Просьбу Гоголя Вяземский выполнил. И написал в апреле одну из лучших своих критических статей, которой дал двойное название: «Языков. — Гоголь».
Первую часть статьи он постарался выдержать в духе более-менее традиционного некролога, но, конечно, не удержался и выплеснул на бумагу кое-что из того, что тяготило его последние шесть-семь лет — главным образом это касалось славянофильства. «Мне не входит ни в голову, ни в сердце, что можно положить себе за правило и обязанность предпочитать русскую Волгу немецкому Рейну, — пишет он и тут же оговаривается: — Но понимаю Языкова, но сочувствую ему, умиляюсь и увлекаюсь чувством его, когда он остается волжанином в виду красивого Рейн-Гау или грозного водопада. Языков был влюблен в Россию». Это чувство Вяземский вполне понимает и разделяет. Но, с другой стороны, не спешит «отрубить чисто народное от общечеловеческого. Первоначально мы люди, а потом уже земляки, то есть областные жители».
Понимал ли он, что своими спокойными рассуждениями, стремлением избежать крайностей приведет в недоумение как славянофилов, так и западников? Конечно. Но такова была его позиция в этом споре — над схваткой. Искренне желая видеть главой русской литературы Жуковского, который мирил бы и успокаивал противников, он подсознательно сам принимал на себя роль мудрого арбитра в бесплодных теоретических боях…
Но смерть Языкова все-таки была частным событием, общественного эффекта она не произвела. Большинство копий вокруг славянофилов тоже было поломано в 1844—1845 годах — тема успела устареть. Поэтому большую часть статьи Вяземский посвятил гоголевским «Выбранным местам» — книге, которая стала, говоря современным языком, бестселлером 1847 года.
Реакция русского литературного общества на эту чудесную, ни на что не похожую книгу оказалась ужасной. Гоголь обращался к единой России, к стране, которой предстоит великое и светлое будущее, в которой, к счастью, нет «непримиримой ненависти сословья противу сословья и тех озлобленных партий, какие водятся в Европе», — и получил в ответ дикий озлобленный вой тех самых партий, существование которых он отрицал. Партии были, понятно, литературные. Гоголя мгновенно лишили своей любви и славянофилы, и западники…
О «Выбранных местах» говорили и писали разное. Книгу настолько не понимали, что пошел даже слух о сумасшествии автора (в этом был убежден, например, Михаил Погодин). В ответ на свою исповедь Гоголь выслушал обвинения в гордыне, отрицании России, противоречивости, измене (его уже успели объявить главой новой «натуральной школы» — теперь Белинский славил его изменником, отрекшимся от лучших своих творений), но самое страшное — в неискренности, ханжестве, фальши, во лжи. «Артистически рассчитанная подлость» — так назвал «Выбранные места» Белинский.
Теплых отзывов было неизмеримо меньше. Книга понравилась в основном представителям старшего поколения — Александру Тургеневу, Чаадаеву, Вигелю. С оговорками принял ее Жуковский. Булгарин тоже похвалил «Выбранные места», но, понятное дело, со своей колокольни — ему было приятно, что Гоголь публично отказался от «Ревизора» и «Мертвых душ»…
Мнение Вяземского о книге, как обычно, не укладывалось в общепринятые рамки, не соответствовало представлениям о Гоголе какой-либо «партии». Поэтому заранее можно было сказать о том, что статья «Языков. — Гоголь» не угодит никому (как не угодил никому и сам Гоголь). И потому читать эту статью сегодня особенно интересно. Среди поднявшегося в русской критике партийного шума и воя только два человека сумели сохранить объективность и взглянуть на «Выбранные места» незамутненными глазами — это Аполлон Григорьев (его статья появилась в «Московском городском листке») и Вяземский.
Он отнюдь не становится на защиту книги Гоголя грудью и не скрывает того, что многое в «Выбранных местах» ему не нравится. Полная откровенность Гоголя с публикой, обнажение потаенных своих мыслей и чувств не могли вызвать в князе сочувствия — для него это слишком отдавало дурным вкусом и опять-таки ребячеством в духе Руссо. Он был воспитан иначе и никогда не впускал в свой внутренний мир посторонних (как и Пушкин). Попутно, кстати сказать, Вяземский высказывает Гоголю множество претензий по поводу «Мертвых душ» (по его мнению, в них чересчур уж сгущены черные краски, и «картина от того слишком одноцветна») и по поводу его творчества в целом. Упреки эти поданы Вяземским в очень мягкой форме, но все-таки можно понять, что именно в Гоголе ему не нравилось — сосредоточенность на одном только «хламе и нечистоте общества». По мнению князя, «Гоголь первый, особенно «Мертвыми душами», дал оседлость у нас литературе укорительной, желчной и между тем мелко придирчивой». Но, с другой стороны, это уже беда не самого Гоголя, а его бесталанных последователей: «Отдельный голос его имел прекрасное и полезное значение. Но на беду сто голосов подтянули ему и все дело испортили».
Отдельные недостатки присущи и «Выбранным местам» — слишком далеко заносится автор в область благих мечтаний, где строит свои воздушные замки… Но недостатки книги — не что иное, как соринки, которые легко устранить движением пера. Целое же «есть чистая, светлая храмина. Строгое и стройное убранство ее успокаивает зрение и душу… Она призывает к тихому размышлению, втесняет нас, сосредоточивает в самих себя. Из нее выходишь с духом умиленным, с сознательностью и с чувством любви к ее строителю и хозяину». С художественной точки зрения к Гоголю никаких претензий нет: «Письма «О нашей церкви и духовенстве», «О лиризме наших поэтов», «Христианин идет вперед», «Светлое Воскресение», некоторые из литературных портретов его и оценок и многие другие места, здесь и там разбросанные в книге, могут стать наряду с лучшими образцами нашей прозы». «Везде виден человек, который духовными исследованиями над собою и жизнью доискался многого и дошел далеко», — пишет Вяземский, и сложно поверить сейчас, что в 1847 году он, в сущности, один отозвался об исканиях Гоголя с таким глубоким уважением и пониманием. Не одобряя гоголевской экзальтации, он все же в полной мере сумел оценить его душевный порыв. Он как никто почувствовал, что «Выбранные места» — действительно исповедь, а не притворство опытного актера, не фарс, разыгранный перед доверчивой публикой. И, не соглашаясь с многими мнениями автора, склонил голову перед его книгой как перед мужественным и достойным поступком, равных которому не было в русской литературе…