Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В августе 1932 года по лагерям было распространено письмо начальника второго отделения Свирлага Э.И. Онегина: литераторам, учёным и инженерно-техническим специалистам не только разрешалось, но и настоятельно предлагалось заняться литературной и научно-исследовательской работой. Снесарев подал соответствующее заявление начальнику лагерного пункта, принявшему его «спокойно и деловито». Андрей Евгеньевич указал, что хочет написать две книги из четырёхтомника «Индия. Страна и народ», мемуарное размышление «Во главе двух дивизий» и ещё «Очерки современной стратегии», по которым материал собран, продуман, а курс «Современной стратегии» и прочитан в Военной академии.
«Вот и нашёл себе Онегин дело — пушкинский Онегин, лишний человек. Не может быть человек лишним», — с грустно-шутливой улыбкой подумал Снесарев.
Всё время думает о дочери. Незадолго до её очередного приезда, обрадованный её двумя огромными письмами, записывает в дневнике: «Она несомненный талант: остроумна, жива, мило-мечтательна и натуральна… всё вытекает легко и само собою, как течёт ручей, струями и пеной ниспадая по камням. Как она даровита, драгоценная моя дочка…»
Рисовальщица, танцовщица, актриса! Нет, жизнь от неё требует другого — самоотверженности и жертвенности.
«15 сентября 1932 года я снова выехала к папе, захватив с собой сколько можно съестного… Эта поездка как сейчас стоит перед моими глазами. Как всегда, была пересадка в Лодейном Поле. Какой-то молодой человек, тоже ожидавший пересадки, помог мне с моими тремя чемоданами. На станции Свирь поезд стоял одну минуту, он вытащил чемоданы на перрон и бросился к уже трогающемуся поезду. Вокзал был передо мной, но дойти до него с моими чемоданами было невозможно. Тут же вскоре справа и слева раздалось два голоса: “Вам в зал ожиданий? Разрешите помочь?” Два молодых человека в военной форме дотащили мои вещи, предложили довезти утром на казённой лошади до Важино. Мы сидели, разговаривали. Вошёл небольшой старичок и спросил: “Есть кто на Важино?”. Я вскочила: “Я поеду”. Молодые люди дёрнули меня с обеих сторон: “Вы знаете этого человека?” — “Нет”. — “Мы в форме и вооружены, но не решаемся ехать этими местами ночью. Поедем утром. Не рискуйте”. Я поехала».
Дочь Снесарева была уже взрослой девушкой, вполне способной соизмерять последствия того или иного поступка, но именно это её решение, продиктованное стремлением как можно быстрее увидеть отца и обезопасить себя от непредвиденных лагерных неудач, вроде утреннего отъезда из зоны начальника (как и случилось в действительности), свидетельствует о силе её дочерниного чувства — самоотверженного, беззаветного, жертвенного; если бы кто, скорее, из женщин-писательниц с проникновенным сердцем и философским взглядом взял на себя труд составить всемирную книгу-антологию «Отец и дочь», в этой антологии естественным был бы рассказ о Евгении Андреевне Снесаревой.
«Ехать было 12–15 км, и посередине пути мне стало на один миг страшно. Дорога шла лесом, вся выстланная деревянным настилом… И вот поднялись мы в гору, светила яркая луна, вышедшая из облака, старик остановился, и из лесу послышался долгий, сильный свист. У меня душа ушла в пятки. Потом старик тронул лошадей, и мы снова поехали. Довёз прямо до хозяйки, Анастасии Ивановны, где мы всегда останавливались. С утра я пошла к начальству, обутая в высокие сапоги хозяйки, по запани… Вскоре пришёл начальник и улыбнулся. “Мы с вами только что на запани разошлись, и я подумал, она ко мне, видимо, приехала к мужу или отцу на свидание”. Велел вызвать папу и дал сначала 12 часов личного свидания, потом прибавил ещё 6. Папа был страшно худ и бледен. Он только что чем-то отравился и был болен. Тонкая шея виднелась в широчайшем воротнике. Отношение к нему со всех сторон было хорошее…»
К концу 1932 года многие из военных вернулись, среди близко-знакомых — Бесядовский, Сапожников, Свечин, Сегеркранц, Голубинцев, Сухов. К тому времени и приём в прокуратуре на Спиридоновке стал проще. Не нужно было записываться заранее, в приёмные дни можно было попасть в живой очереди. Мать с дочерью обычно ходили вместе, чтобы каждой иметь полноту знания вопроса. Прокурор Фаддеев — высокий, спокойный, доброжелательно настроенный человек — принял заявление о пересмотре дела и посоветовал также обратиться к наркому Ворошилову — требуется его виза. Так и поступили, но дело с мёртвой точки не сдвинулось. Как вспоминает дочь, «заявление поступило к некоему Агееву, который, зная, что папе 67 лет, ответил, что это возраст запаса, который их не касается, к тому же срок 10 лет, а за таких они не хлопочут. У Тухачевского тоже оказалась стена непроходимая. Были бесплодными звонки и чаяния приёма у многих боссов Военного комиссариата: одни делали вид, что ничего о вынесенном приговоре не знают, другие “не знали” об аресте. Третьи обещали принять и не принимали, назначали приходить, а сами не приходили (Летуновский, управляющий делами комиссариата); некоторые принимали стоя и задавали вопросы типа: “Зачем вы к нам обратились, мы не карающая организация, мы строим оборону страны…”»
3 ноября его внезапно разбудили, повезли под конвоем группу в вагоне на пристань, где изготовилась к отплытию баржа «Клара». Что-то неуклюже-тяжёлое, днищем давящее в этом издалека приплывшем слове «баржа». Памятная — царицынская. А ещё прежде — кронштадтская, балтийская. Были еще крымско-черноморские, каспийские, беломорские баржи. Все или расстрельницы, или утопленницы. Эта куда?
С 5 ноября 1932 года Андрей Евгеньевич Снесарев — на Соловках. Никого за пределы лагеря не отпускают, и ходит слух, что на границе неспокойно, и может прийти пароход и захватить политических. Но чей пароход? Советский? Иностранный? Узник-учёный вспоминает «пароход учёных», там были его знакомые, но и сейчас он бы не принял путь ушедших, не изгнанных, а ушедших: крестный путь пройди на родине!
Сначала — деревянные бараки. Затем — монастырь, кремль… был Кремль Московский — начало жизни, теперь кремль соловецкий — излёт жизни, тесное проживание в бывших кельях; в час ночной бессонницы однажды живыми явились монахи — основатели монастыря — святые Савватий, Герман, Зосима; стало легче, словно побывал на последней исповеди.
Направили Андрея Евгеньевича в древоотделочный цех изготавливать пресс-папье. Потом перевели в полировочный цех, где он раскрашивал подставки для деревянных фигурок — солдатиков, медведей; в каком-то уголке, поди, и сохранились? Далее покрывал лаком шахматные фигуры… А где-то разыгрывается великая шахматная игра, ещё в полную силу играет Алехин, гениальный земляк, и ещё не скоро будет написана «Великая шахматная доска».
Вскоре определили его в банщики — надо было таскать по сорок — пятьдесят вёдер воды, колоть дрова, топить печь. Наконец его в шестьдесят семь лет поставили разгружать баржу «Клара».
Наверное, Снесареву было бы легче, прочитай он тогда потрясающее свидетельство о раннесоветских Соловках — «Неугасимую лампаду» Бориса Ширяева. Великий художник Михаил Нестеров сказал ему в день получения приговора: «Не бойтесь Соловков. Там Христос близко». Ширяев был вывезен на остров в 1922 году — за десять лет до Снесарева. Преподаватель, также выпускник Московского университета и также дважды приговаривавшийся к смертной казни, заменённой ссылкой на Соловки, автор ещё не написанной «Неугасимой лампады» плыл на пароходе «Глеб Бокий», но под этим именем чекиста просвечивало старое название «Святой Савватий». На Соловках он пробыл семь лет. И строки его остаются для нас как знаки вечной духовной победы над мерзостями преходящего человеческого «хрустального муравейника».