Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но удара не было. Тихо, без криков, без песен походных, чуть позванивая оружием – проходили они в густом мраке ночи, рота за ротой, в крепость. Там разбили склады, растащили из них оружие. Стража крепостная и не подумала сопротивляться – посторонилась, дала дорогу, а потом и сама присоединилась к восставшим.
Как только вошли – эх, забегали, шныряя по всем углам, загалдели, вверх дном кувырнули тихую жизнь крепости, врезали в глухое безмолвие ночи лязг, и свист, и ржанье коней, и крикливую обжигающую брань. Взвыла, заржала, застонала, зазвенела июльская ночь. Во взбаламученной крепости один за другим все быстрей нарастали, все грозней завывали пенные, мятежные валы.
В крепости, в центре людского потока, – Петров и Караваев.
Петров – коренаст, крутобок, детина атлетический. Небольшая голова, стриженная накругло, посажена глубоко и плотно в мускулистые, тяжелые плечи. Ладонь – как лопата: широченная. Ноги коротки, но крепки и жилисты, легко бросают корпус на ходу. Вся фигура, как слитая, словно осаженная в землю, ядреная, выносливая. В сощуренных хитрых зеленых глазках – мысль, а за мыслью дрожит и бьется беспощадная звериная жестокость. Фронтовик. В бою – боец, неустрашимый рубака. В кругу товарищей – скандалист, забияка, выпить не дурак, охотник пображничать.
Во всем под стать ему Караваев – забулдыжная, лихая голова: этому ничто нипочем. Недаром из песни самое у него любимое:
«Все отдам – не пожалею».
И это верно. В бою – и храбр, и находчив, и выручит в беде, и жизнь отдаст вгорячах – не пожалеет.
А вот тихую, без грома боевого жизнь и любит и не отдаст без слез, станет просить, как просил потом на суде:
– Пощадите. Простите. Исправлюсь. Смою пятно. Клянусь…
Ростом низок, крепко скроен Караваев, как барсук. Широкоплеч. Жилист и гибок, в движенье ловок, словно джигит. И на коне, как джигит, – ему конь с седлом, что мяснику табуретка: верное место. Черные волосы сухи, густы и жестки. Низкий лоб не сулит добра. Хищные зубы из-под багровых обветренных губ – так сверкнут за лукавой улыбкой, аж жуть берет: глотку прогрызет и кровь всю высосет. Вампир. Над губами – словно зола понасыпана, приютились короткие темные усики; под ними, как бык в стену лбом, уперся в грудь непокорный, крутой подбородок. В черных хитрецких глазах – и забубенная радость жизни, ухарский пляс под рыдающую гармошку, и безумная, грани не знающая удаль, всепожирающая, страстная отвага. Говор караваевский – чистый, трескучий, торопливый говорок. Лукавая, насмешливая улыбка все сбивает с толку, и не знаешь: правду говорит или глумится, свое держит на уме Караваев. Он с Петровым подымал казармы, это они строили ночью в строй красноармейцев, подбрасывали винтовки, отсчитывали патроны, слали дозоры в разные стороны и вели на крепость, подвели, ввели и там всю суматоху кружили вокруг себя.
К ним в батальон приходил Чеусов, из «коммунистов», работал в милиции, был начальством. Не боялись его восставшие, знали, что за «коммунист»: с такими коммунистами можно…
Чеусов говорил про свои нужды, про несчастия милиции, про пакостное начальство, что наехало из центра, поддакивал насчет «страдающих без вины красноармейцев», которых-де притесняют и насилуют, и загоняют, охал и ахал вместе с казармами, проклинал и крыл на чем свет стоит разные «верхи». Словом, был у них «свой человек». И нужный человек.
Годов ему тридцать пять – тридцать восемь. На желтом сухом лице свинцом отливают карие остывшие глаза. Темно-русые негустые волосы над высоким, просторным лбом. Темно-русые, пышно-пуховые усы – он их ладонью то и дело вздыбливает из-под губ. В движениях медлителен и раздумчив, не быстр и в решениях, но может вскипеть негодованием – тогда ударит сплеча. Грамотность небольшая, о ней не беспокоится, живет не ученьем, а больше своими мыслями и тем, что видит-слышит кругом: это запоминает и понимает быстро. Чеусов приходил в казармы, знал, куда идут красноармейцы, но с ними не пошел – пришел прямо в крепость. И как пришел – за дело: речи, речи, речи, разговоры разные, советы, указанья, – вошел в дело плотно, учуял, обсмаковал, взялся за вожжи.
В батальоне 27-го, в Джаркентском, когда он выступал, было много чужого народу – вооружали всех набежавших: тут были одиночки комендантской команды штадива, были из батальона 25-го полка, что здесь стоял, было много ребят из караульного батальона. Из караульного же были Вуйчич и Букин. Оба играли потом немалую роль.
В Туркестане по местам, иссохшим от зноя, растет корявое, сучковатое, изгорбленное дерево: саксаул.
Вуйчич напоминал саксаул: так был неуклюж, тощ и высок и согнут-перегнут в разные стороны, словно кто-то ломал его и не сломал вовсе, а только перекрутил как железный прут.
Красноармейские иссаленные, во все цвета заштопанные штаны, как на шесте мешок, болтались на худых долгих ногах, сползая, словно хвостиками, двумя подвязками на босые широкие грязные ступни с черными и, верно уж, вонючими, пропотелыми пальцами. Рубашка коротка ему, долговязому: чуть прикрыла пуп и влезла рукавами на самые локти тонких, сухих, нездоровых рук. Руками на ходу бестолково болтает, как плетьми. Голова, словно птичья головка: шустрая, мелкая, беспокойная. Волосенки жидкие – то ли русы, то ли рыжи – видно, что голову наспех у