Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Следующая радость пришла ко мне уже в ближайшие годы, когда меня назначили профессором английской и американской литературы в Буэнос-Айресском университете. Другие кандидаты прислали тщательно составленные перечни своих переводов, статей, лекций и прочих трудов, я же ограничился следующим заявлением: «Совершенно неумышленно я всю жизнь готовился к этой должности». Мой простой ход принес мне победу. Меня приняли, и я провел в университете десять или двенадцать счастливых лет.
* * *
Слепота надвигалась на меня постепенно с детских лет, подобно неспешным летним сумеркам. Никаких особо драматических или трагических происшествий тут не было. Начиная с 1927 года я подвергся восьми операциям на глазах, но уже в конце пятидесятых годов, когда я сочинял стихи «О дарах», я не мог ни читать, ни писать. Слепота была у нас в роду; описание глазной операции, которую сделали моему прадеду Эдуарду Янгу Хейзлему, было опубликовано в лондонском медицинском журнале «Ланцет». Слепота словно бы преследовала и директоров Национальной библиотеки. Двоих моих славных предшественников, Хосе Мармоля{541} и Поля Груссака, постигла та же участь. В моем стихотворении я писал о великолепной иронии судьбы, подарившей мне одновременно восемьсот тысяч книг и вечный мрак.
Важным следствием слепоты для меня явилось то, что я постепенно оставил свободный стих и перешел к классическим размерам. Слепота вынудила меня вернуться к сочинению стихов. Поскольку работа над рукописью стала для меня недоступна, пришлось приналечь на память. Разумеется, вспоминать в стихах куда легче, чем в прозе, и запоминать правильные поэтические формы легче, чем свободные стихи. Правильные стихи удобнее, так сказать, носить с собой. Ты можешь, когда идешь по улице или едешь в метро, сочинять или отделывать сонет, ибо ритм и метр стиха обладают мнемоническими свойствами. В эти годы я написал десятки сонетов и более длинных стихотворений, состоящих из одиннадцатисложных катренов. Я полагал, что взял тут себе в учителя Лугонеса, но, когда эти стихи были прочитаны моими друзьями, мне сказали, что, к сожалению, они вовсе не похожи на те, что писал он. В моих поздних стихах всегда ощутим повествовательный элемент. Признаться, я даже придумываю сюжет стихотворения. Возможно, что главное различие между Лугонесом и мною заключается в том, что его образцом была французская литература и интеллектуально он жил в мире французском, тогда как мне импонировала английская литература. В этом моем возобновившемся поэтическом творчестве я не стремился выстраивать стихотворные циклы, как всегда делал прежде, но сосредоточивался на каждом стихотворении ради него самого. Так я написал стихи на столь разные сюжеты, как Эмерсон и вино, Снорри Стурлусон и песочные часы, гибель моего деда и казнь Карла I. Я также предпринял обзор своих любимых писателей — По, Сведенборг, Уитмен, Гейне, Камоэнс, Джонатан Эдвардс и Сервантес. Была, конечно, отдана надлежащая дань зеркалам, Минотавру и кинжалам.
Меня всегда интересовала метафора, и эта склонность привела меня к изучению простых саксонских и вычурно сложных древнескандинавских кёнингов. Еще в 1932 году я даже написал эссе о них. Сам тот факт, что, насколько это было возможно, вместо прямого названия предмета употреблялась метафора и что метафоры эти были одновременно и традиционными, и произвольными, поражал и требовал объяснения. Позже я пришел к предположению, что цель этих описательных оборотов состояла не только в торжественном и необычном сочетании слов, но также в требованиях аллитерации. Сами по себе кёнинги не так уж остроумны — назвать судно «морским конем», а море «дорогой китов» не такой уж большой подвиг. Скандинавские скальды пошли дальше, они назвали море «дорогой морского коня», и таким образом то, что вначале было образом, стало вымученной метафорой. Исследование кёнингов, в свой черед, привело меня к изучению древнеанглийского и древненорвежского. Другим стимулом, побудившим меня идти в этом направлении, были мои предки. Возможно, это всего лишь мой романтический предрассудок, но то обстоятельство, что Хейзлемы жили в Нортумбии и в Мерсии — или, как их теперь называют, в Нортумберленде и в Мидленде, — как-то связывает меня с саксонской, а быть может, и с датской древностью. (Моя любовь к скандинавской старине вызывала неприязнь у моих наиболее националистически настроенных соотечественников, которые величали меня «англичанином», однако вряд ли мне надо доказывать, что многие английские «пунктики» совершенно мне чужды: чай, королевская семья, «мужские» виды спорта, преклонение перед каждой строчкой, написанной беззаботным Шекспиром.)
В конце одного из моих университетских курсов несколько моих студентов пришли в библиотеку меня навестить. Мы недавно за четыре месяца управились со всей английской литературой от «Беовульфа» до Бернарда Шоу, и я подумал, что теперь мы могли бы предпринять что-то всерьез. Я предложил им начать сначала, и они согласились. Я знал, что у меня дома на одной из верхних полок стоят экземпляры «Англосаксонского чтеца» и «Англосаксонской хроники» Суита. Когда студенты пришли ко мне в следующую субботу, мы принялись зачтение этих двух книг. Грамматику мы по возможности пропускали и произносили слова на немецкий лад. Сразу же нам ужасно понравилась фраза, в которой был упомянут Рим (Ромбург). Мы прямо опьянели от этих слов и, выйдя на улицу Перу, выкрикивали их во все горло. Так мы пустились в долгое странствие. Английская литература всегда представлялась мне самой богатой в мире, теперь же открытие неведомой комнаты у самого порога этой литературы явилось дополнительным подарком. Я-то, конечно, понимал, что странствию этому нет конца и что изучать древнеанглийский я могу всю оставшуюся жизнь. Но главной моей целью было не тщеславное желание овладеть предметом, а удовольствие от изучения, и эти прошедшие двенадцать лет меня отнюдь не разочаровали. Что ж до моего недавно возникшего интереса к древненорвежскому, это всего только логический шаг, ибо оба языка тесно связаны и древнескандинавская литература — венец всей средневековой немецкой литературы. Мои экскурсы в древнеанглийскую литературу были продиктованы чисто личным интересом, поэтому они отразились в ряде моих стихотворений. Однажды коллега академик, отведя меня в сторону, с тревогой сказал: «Как понять, что вы публикуете стихотворение, называющееся „К началу занятий англосаксонским языком“?» Я попытался ему втолковать, что англосаксонский язык для меня такое же глубоко личное переживание, как зрелище захода солнца или любовное чувство.
В 1954 году я начал писать короткие прозаические вещи — скетчи и притчи. Однажды мой друг Карлос Фриас