Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Долгую мировую войну за первенство в демократии авангард обслуживал усердно, поставляя свое оружие любой из сторон, едва та делалась победителем. Левый авангард охотно становился правым авангардом, не меняясь при этом, — точно также как бомба, переходя из рук в руки, не теряет своих взрывных свойств. Плакаты победивших франкистов как две капли воды похожи на знаки и плакаты Испанской республики, пропаганда и картины Третьего рейха совершенно неотличимы от советских образцов пропаганды, голливудские фильмы с суперменами до деталей воспроизводят соцреалистическую эстетику, помпезная архитектура Франко похожа на сталинскую, та на гитлеровскую, но все вместе они напоминают рузвельтовскую — и за голову хватаешься: да как же так можно, чтобы и победитель, и побежденный говорили в одной стилистике? Но стилистика была действительно общая — то был стиль власти и войны.
Стереотипной отговоркой от социальной активности у авангардистов всегда было выражение: «я веду свою собственную войну», «я сражаюсь на своем собственном фронте», — эту фразу сказали многие. Имелись в виду, конечно, не конкретные боевые действия (в боях принимали участие утописты, те, кто наивно верил в гуманизм, в то, что человека требуется в минуту опасности защищать), некий общий бой, который ведет авангард. Иногда этот бой называют иным словом — а именно, бунт. Я бунтую против мира, производящего войну, — говорит авангардист, к чему мне участвовать в конкретных боевых действиях?
И это крайне любопытный пункт в рассуждении об авангарде. Дело в том, что авангард всегда бунт симулировал.
Когда Дюшан в 1919 году пририсовал Джоконде усы и бороду (на репродукции, разумеется) жест этот был крайне амбициозен. Значил он следующее: искусство давно живет жизнью, параллельной нашей реальности. Оно тиражируется в газетах, журналах — а на деле не объясняет ничего, не участвует ни в чём. Но в таком случает я, зритель, вправе взбунтоваться и спросить с музейного искусства так же взыскательно, как оно спрашивает с меня — достаточно ли я культурен. Я обойдусь с ним как с газетной фотографией, пририсую Джоконде усы, как политику в журнале. Впоследствии насмешка над произведением искусства сама была объявлена искусством и стала жить по тем же законам, что и картина Леонардо, — ее стали тиражировать, печатать в газетах, помещать в музей и т. п. Жест десакрализации был канонизирован, что довольно нелепо. У Дюшана появилось множество последователей, изрисовавших Джоконду вдоль и поперек, и применивших принцип десакрализации и насмешки ко всему решительно. Энди Ворхол сделал коллаж из двух «Тайных вечерей» Леонардо и т. д. и т. п. На деле музеи никто не собирался разрушать, напротив, выступая против музеев, авангардисты хотели попасть именно в музеи, высмеивая вкусы буржуа, они этим буржуа мечтали угодить.
Рассуждая логически, возврат к первобытному сознанию не должен взывать к пониманию. Чего стоил бы этот жест — сделанный взаправду, так, как декларирует артист, то есть на руинах музея, среди дикарей? Нет, лишь уверенность в безнаказанности, в устойчивости цивилизации дает возможность над ней глумиться. Так и подросток из состоятельной семьи идет в хиппи и ворует в супермаркете, чтобы к тридцати годам сесть за стол в отцовском офисе. Гончарова с Ларионовым публично «отряхнули прах Запада от ног своих» и обратили взоры к первобытному Востоку, к славному языческому прошлому России. И, однако, в 1915 году, едва их отчизну потрясла война и рынок искусства замер, они, не колеблясь, покинули пределы России и никогда уже не вернулись; ни ужасы революции, ни испытания гражданской войны, ни сталинские лагеря, ни Великая Отечественная, ни хрущевская оттепель (они умерли в 65 году) более не волновали сердец патриотов, и эмигрировали они не в монгольские степи, как можно было бы предположить, исходя из их деклараций. Они вели размеренную жизнь буржуа, пережили, не выезжая, фашистскую оккупацию и умерли глубокими стариками. Дадаистские безумства уместнее всего были в нейтральном Цюрихе, а Сальвадор Дали, почувствовав приближение войны к его любимой отчизне, удрал в Париж, а, когда война дошла и до Парижа, — в Америку. Известен упрек, брошенный Оруэллом: Дали относился к обществу как потребитель, но не как гражданин; кормился за счет страны, бежал в момент опасности и умилялся собственной беспринципности.
Все это очевидно. Но сейчас я хочу сказать о другом: авангард симулировал бунт против цивилизации именно потому, что не бунт и не революция были содержанием творчества авангарда — подлинным содержанием творчества является именно война. Именно война, тотальная война, потребовала ликвидировать уникальность произведения, точно также, как и уникальность человеческой жизни. С тем большей легкостью был разбомблен храм Эремитани с фресками Мантеньи, что Мантенья уже не уникален более, у нас нет незаменимых мантений. С тем большим основанием бомбится миланский собор Санта Мария дела Грация, что Леонардо с подрисованными усами так же хорош, как и настоящий. Принцип серийности, введенный в искусство Ворхолом (кто не знает тысяч одинаковых портретов Мэрилин Монро), есть принцип дивизионный, военный. Стандартизированная свобода является целью демократической войны, и требовалось создать новый, повсеместно употребимый стандарт. Цивилизация, вступая в войну, обезопасила себя — она отменила уникальность этого мира, отменив уникальность отдельных миров, то есть ценность отдельных людей. Программа Хлебникова «Цель — создать общий письменный язык, общий для всех народов спутников Солнца, построить письменные знаки, понятные и приемлемые для всей населенной человечеством звезды» — есть не что иное, как утверждение единой знаковой символики, директивного, манипулятивного порядка. Что именно говорить на этом новоязе Хлебников не знал — он создавал (подобно Малевичу и остальным) саму знаковую среду, а уж какое содержание вложить в эти знаки подсказали в дальнейшем генерал и президенты. Малевича, Хлебникова, Дюшана и Клее иногда торжественно именуют семиотиками, но каково собственно содержание семиотики, и может ли таковое в принципе существовать — не обсуждается Данная семиотика призвана была снабдить универсальным языком власть, снабдить ее такой испепеляющей силой, чтобы могла, по выражению Хлебникова, «зажечь и обратить в костер даже холодное вещество льда». Ради чего все будет полыхать — такой мыслью не задавались.
Авангардисты, подрисовывая портретам усы и выставляя в музеях писсуары, воевали не с цивилизацией — она-то как раз весьма удобна, — но с ее былым содержанием, с христианским, гуманистическим искусством. И развенчав его, изгнав его, заняли его место, используя все прелести и удобства цивилизованной жизни. Требовалось подарить демократической империи витальность, энергию и безличность — и требуемое исполнили.
Авангард симулирует бунт именно потому, что по-настоящему он связан не с бунтом, не с революцией — но именно с тотальной войной. И в ходе этой войны авангардом был создан новый человек.
В конце концов, авангардисты хотели, чтобы из их экспериментов родился «новый человек». Работа для создания гомункулуса была проведена немалая. Что же удивляться, что он в результате появился? Из квадратиков и кружочков, из палочек и закорючек вылупился гомункулус — и при ближайшем рассмотрении оказался существом крайне несимпатичным. Во всяком случае, ждать от него снисхождения не приходится. Не питал он снисхождения и к самим авангардистам, его породившим.