Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Как мы жили в те несколько месяцев, я в свои записные книжки не заносил и никогда не занесу. Есть в жизни вещи, описать которые невозможно, да и не следует, поскольку сотканы они из совершенно непрозрачной ткани бытия. Вещи, которые просто переживаешь во всей их полноте. Вещи, которые сами по себе, без нужды даже шевелить губами, чтобы сложить мысли в бесполезные слова, становятся молитвой, хвалой и благодарением Господу, даровавшему их нам. Моменты бесконечного счастья, и велика ли важность, что ты заранее знаешь: все это – иллюзия, все вокруг – иллюзия, и конец уже близок? Но пока – пока ты этим живешь, и в сердце твоем оно останется навсегда.
Должно быть, я лишь однажды снова упомянул ее имя: в списке повседневных покупок, на первой странице тетрадки, которую брал с собой из Милана в Виджевано, куда герцог направил меня следить за обустройством своей новой пышной резиденции. Накануне одного из таких отъездов, 29 января 1494 года, я внес в этот список несколько трат, которые, за исключением восьми сольдо, выданных Салаи, целиком пошли на нее: ткань на чулки – четыре лиры и пять сольди; поддева – шестнадцать сольди; выделка – еще восемь сольди; перстень – тринадцать сольди; звездчатая яшма – одиннадцать сольди; а затем еще двадцать сольди на личные расходы. Та зима выдалась жутко холодной, а толстые шерстяные чулки и теплое платье на подкладке прекрасно защищали от мороза ее старые ноги и тело, иссохшее и согнувшееся, хотя она и говорила, что ей вовсе не холодно и что в детстве она часто купалась обнаженной в студеных горных источниках. Зато буквально засветилась от радости, когда я принес свой подарок-сюрприз, перстень, в который велел оправить яшму с прожилками в форме звезды, и долго глядела на него, бормоча одно лишь непонятное мне слово, вагвэ, а после попросила, чтобы я надел перстень ей на палец, поверх кольца святой Екатерины, обручальное кольцо Антонио она оставила в окоченевшей руке мужа, прежде чем его схоронить. Потому-то и ушла из дому, прибившись ко мне. Она ведь совсем одна осталась, сын Франческо погиб, сраженный ядром, где-то под Пизой, и она даже не могла оплакать его тело. Хорошо, что дядя Франческо и его дочери убедили ее решиться на этот шаг, понимая, вероятно, что прощаются с ней навсегда, но прекрасно сознавая и огромную любовь, связывавшую нас, любовь, в проявлениях которой нам всю жизнь было отказано.
Во второй половине июня я вернулся в Милан из Виджевано, устав от бессмысленности герцогской службы, этого унылого дворца и его пошлых развлечений, вынуждавших меня терять драгоценное время, которое можно было провести с матерью. Более того, в душе я понимал, что весь мой труд по возведению величайшего конного памятника в любой момент может быть сведен к нулю, а собранный металл – использован на то, что военачальники сочтут более полезным: на отливку пушек, бомбард и прочих орудий разрушения, на смерть. Меня это не радовало, совсем не радовало, хотя именно я и был инженером, предложившим и даже нарисовавшим свое видение этих жутких машин уничтожения. В Корте-Веккья я вернулся совершенно разбитым. Июнь в Милане был ужасен. Стояла невероятная жара, по вечерам над городом повисали влажные испарения десятков гниющих каналов, нас изводили легионы комаров, этих крохотных упырей, жаждущих человеческой крови.
Двор, как и год назад, словно вымер. И вновь я почувствовал – что-то случилось. Катерина лежала в постели, несмотря на жару, ее колотил озноб, а бедняга Салаи не знал, как облегчить ее страдания. С недавних пор с нами жил еще один парнишка, Галеаццо, но он, похоже, был даже бесполезнее предыдущего, а Томмазо уже какое-то время не показывался, занимаясь своими делами. Увидев меня, Катерина улыбнулась и едва слышно прошептала, мол, ничего страшного, она скоро поправится, а сейчас не хочет меня беспокоить или тормозить мою работу. Я постарался унять дрожь, чтобы ее подбодрить и заодно осмотреть. Лоб был раскаленным, биение сердца – учащенным, прекрасная бледно-розовая кожа приобрела желтушный оттенок, в моче обнаружилась кровь. Через пару часов температура вроде бы спала, и Катерина сразу так взмокла, что пришлось сменить рубаху. Пока я ее раздевал, она, охваченная непонятной эйфорией, вдруг принялась бормотать бессмыслицу – как мне показалось, на своем родном языке, который словно бы внезапно вспомнила. Однако не прошло и двух дней, как жар вернулся, став еще сильнее: безошибочный признак трехдневной лихорадки в ее самой тяжкой, продолжительной и смертоносной форме.
Я был в отчаянии, поскольку, несмотря на все мои знания, не понимал, что делать. Мне не хотелось оставлять ее ни в «Ка Гранде», главной больнице города, ни в больнице Святой Екатерины, конечной точке крестного пути падших женщин. Все придворные врачи давно перебрались в Виджевано, да и стоило ли доверять этим астрологам и экспертам по ядам? Мне пришел на ум единственный настоящий специалист, Конкордио да Кастронно, живший у ворот Верчеллина, возле монастыря Сан-Франческо-Гранде. Я спешно направил к нему Салаи, и вскоре запыхавшийся мальчишка вернулся с указанием немедля перенести больную в дом лекаря. После кратковременного улучшения у Катерины начался кашель, ей стало трудно дышать. Лекарь поил ее грудным отваром, потом, в разгар приступа, настойкой дубровника, разведенной в белом вине, но все тщетно. Он объяснил мне, что причиной нездоровья стало нарушение баланса гуморов, в частности черной желчи, избыток которой закупорил средние вены. Необходимо было срочно приступить к кровопусканию, с трудом произведенному на этом несчастном, истерзанном теле. Однако и это средство оказалось неэффективным, а может, даже ухудшило ситуацию. Хоть я, в отличие от лекаря, и не изучал Галена или Мондино, у меня сложилось впечатление, что жидкость, убивающая мою мать, застаивается в легких. Но я ровным счетом ничего не мог с этим поделать.
Так прошла еще почти неделя, и с каждым новым приступом Катерина все слабела. Она задыхалась, но