Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Словно что-то сгущалось вокруг имени Чехова в критике. В той или иной форме, под тем или иным соусом рецензенты убеждали читателей, что талант Чехова исчерпан, что он не оправдал надежд. Часто обсуждали автора, а не его рассказ или повесть. Некоторые отзывы приобретали странную угрожающую интонацию. Утверждалось, что якобы жизнь не тревожит и не волнует Чехова, что он «по-видимому, очень доволен собою», а это опасно и он может вскоре «скатиться вниз». Кончался этот прогноз зловещим предупреждением: «Как ни сильно наше холопство перед именами, к которым мы привык-ли, — есть и ему предел. Пусть это г. Чехов помнит…»
Чехов ни с кем не ссорился, никогда не высказывался публично ни о ком резко или несправедливо. Вообще жил вдали от столиц. Всех этих и подобных отзывов не читал, чтобы, как он выразился однажды, «не засорять своего настроения». С большинством рецензентов он даже не был знаком. Нараставшая разноголосица мнений, противоречивость оценок и раздражение писавших о Чехове выдавали кризис в отношении к такому писателю, как он. Если в центре рассуждений о других авторах оказывалось то, что нравилось критику, было ему понятно и давало возможность продемонстрировать себя, то в статьях о Чехове главное — это то, что не нравилось критикам, чего они не понимали и потому ограничивались ярлыками (нет того, сего, этого…).
Чем точнее, тоньше Чехов улавливал сдвиги в настроении современников, особенности самочувствия людей в переходное время, душевное состояние человека в разную пору его жизни и в разных житейских коллизиях, тем резче реагировали на него критики. За минувшие годы они не устали задавать вопросы. Кто он, г-н Чехов? Художник идеи, правды, красоты? Отсутствие «общей идеи», ясной моральной оценки, сюжетной завершенности — это недостаток или достоинство? Скучно то, о чем писал г-н Чехов (обыденность, будничность, сиюминутность, «серенькая жизнь», «серенькие люди»)? Скучно то, как он рассказывал об этом (поток мыслей, чувств, ощущений героя)? Скучно всё время думать, читая повести «Степь», «Скучная история», «Палата № 6», «Три года»? Как ни посмотри, скучный писатель!
Но книги Чехова расходились, их не хватало. Читатели привыкали к его манере. Да, в таких героях, в таком повествовании нет знакомого, привычного, но есть нечто другое, чего критики не объясняли. Возможно, читатели раньше критиков извинили автору его своеволие и вдумались в оригинальность прозы Чехова.
Статьи о Чехове иногда походили на «скорбный лист» его якобы психического недуга. У него находили «хандру», «усталость», «душевный вывих». А читатели все чаще писали Чехову, что они не узнавали, а познавали себя, читая его сочинения. И познание это не завершалось с последней страницей повести или рассказа. Письма Чехова, его прозу и драму и письма читателей объединяло теперь встречавшееся в них словосочетание — «если вдуматься…».
У Чехова не было своего критика, но к середине 1890-х годов появился свой читатель. Не такой многочисленный, как у популярных или модных литераторов, — но именно свой, чьи отклики остались в дневниках, в переписке с современниками. Т. Л. Толстая записала 19 апреля в дневнике: «Папа сегодня читал новый рассказ Чехова „Дом с мезонином“. И мне было неприятно, что я чуяла в нем действительность и что героиня его — 17-летняя девочка. Чехов — это человек, к которому я могла бы дико привязаться. Мне с первой встречи никогда никто так в душу не проникал. А я его видела только два раза в жизни».
Алексей Тихонов, прочитав часть рукописи повести «Моя жизнь», написал Чехову в июне 1896 года: «С одной стороны, она злободневна; но не настолько, чтобы приблизиться к все еще модной Толстовщине; с другой — она вечна все выражено в ней словами и образами в высшей степени простыми. Нет проповеднического „глаголения“. Вещь глубокая и сердечная, она, тем не менее, общедоступна».
Прочитав в августе конец рукописи, Тихонов тут же написал Чехову: «Вещь чудесная. Начало этой второй части мне показалось сначала немного странным по недосказанности многих действий и психологических мотивов но все это служит только к усилению впечатления . Вся черновая работа подмалевки, грунтовки совершается самим читателем в уме, и когда Вы накладываете последний блик, он тем ярче выступает, потому что читатель ждет его с напряженным вниманием. Не знаю, будет ли таково впечатление читателей, но на меня эта недосказанность всегда производит самое лучшее впечатление. Думаю, что и всякий читатель это любит».
Секрет воздействия прозы Чехова уже улавливался многими внимательными современниками. Его давний расчет на то, что читатель сам «подбавит» все «недостающие субъективные элементы» («лучше недосказать, чем пересказать»), этот расчет оправдывался. Хотя и стоил ему все эти годы напряженнейшей умственной и душевной работы. Беспощадной критики на страницах газет и журналов. Все откровеннее прорывавшейся неприязни многих литераторов. Даже со стороны тех, кто пребывал с Чеховым в приятельских отношениях.
Владимир Тихонов, который в 1890 году бранил своего брата Алексея за «зависть и вечное хуление Чехова», теперь, в 1896 году, сам признавался в дневнике: «Чехов — умный мальчик, умный и, кажется, хитрый мальчик. Ох, не без хитрости! А жаль будь Чехов поменьше хитер, он был бы еще умнее и умом своим шире и глубже, и таланту его, свежему и прекрасному, больше простору было. Последнее время я не веду ни с кем переписки. С Чеховым переписка не клеилась, да и какой он мне друг. В настоящее время нет самого крошечного кружка писателей-беллетристов, — все особняком. Чехов — один».
Да, он был один, одинок, но по-прежнему у него не было никакого уединения. В июне 1896 года он писал сестре, уехавшей к Линтваревым: «Ходят плотники, ходят больные, ходит учитель…» Кто-то был желанным гостем. Кого-то, наверно, лучше бы не видеть лишний раз, а то и совсем. Как-то Семенкович, новый сосед, то ли купивший, то ли, по слухам, выигравший у князя Шаховского его часть имения, привез в Мелихово своего друга, редактора журнала «Дело», заведующего иностранным отделом газеты «Московские ведомости», врача при московских императорских театрах. Чехов записал в этот день: «Впечатление чрезвычайно глупого человека и гада. Он говорил, что „нет ничего вреднее на свете, как подло-либеральная газета“, и рассказывал, будто мужики, которых он лечит, получив от него даром совет и лекарство, просят у него на чаек. Он и Семенкович о мужиках говорили с озлоблением, с отвращением».
Мужиков они не знали, но ненавидели. Эта злоба отвращала Чехова от нового самонадеянного, расчетливого соседа. Под свой отказ помочь школе Семенкович подвел громогласные рассуждения о «темном» и «грязном» народе. У Чехова были основания сердиться на мужиков. Они крали материал со стройки, и учитель Михайлов собирал доски и кирпич, спрятанные на подворьях. Они норовили запросить лишнего со «строителя» за работу, говоря, что такого «барина» просто нельзя не обмануть. Его безотказностью злоупотребляли богатые мужики. Они не посылали в город за врачом, которому надо было заплатить, а звали мелиховского «дохтура».
Чехов ездил по окрестным селам и деревням к больным и по земским делам. Из-под множества записей в книжке словно всплывала повесть о русских мужиках. Отгородиться от деревни можно было, наверно, либо ненавистью, как новый васькинский помещик, либо равнодушием, как Варенниковы, незлобивые соседи по мелиховскому имению, либо полной безучастностью, подобно Павлу Егоровичу. Он, как и прежде, благодушествовал и записывал в свою толстую тетрадь: «Вечер приятный, тихий»; — «Сад в полном расцвете яблонь и вишень»; — «Дождик побрызгал»; — «Пиона расцвела»; — «Жасмин расцвел. Благоухание!»