Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В этом «житии» никак не отражалось то, что происходило за забором мелиховского двора. И вообще — во всем мире. Даже если «летописец» слышал от домашних или гостей, читал в газетах о майских событиях на Ходынском поле во время коронации Николая II, в дневнике он об этом не упомянул. Но, может быть, поэтому не высказал, как в былые годы, восторгов по поводу торжеств, которые наблюдал и на этот раз. Дневник в отсутствие отца вел Чехов, подражая его стилю.
Описание коронации оставил в своем дневнике Суворин: выезд царя, иллюминация, коронование в Успенском соборе Кремля, спектакль в Большом театре. И, конечно, Ходынка: «Сегодня при раздаче кружек и угощения задавлено, говорят, до 2000 человек. Трупы возили целый день ведь это битва редкая столько жертв уносит. В прошлое царствование ничего подобного не было. Дни коронации стояли серенькие, и царствование было серенькое, спокойное. Дни этой коронации ясные, светлые, жаркие. И царствование будет жаркое, наверно. Кто сгорит в нем и что сгорит? Вот вопрос. А сгорит, наверное, многое, и многое вырастет. Ах, как надо нам спокойного роста!»
Обо всем увиденном Суворин, конечно, рассказал Чехову. Вместе они побывали на Ваганьковском кладбище 1 июня 1896 года. Чехов записал: « видел там могилы погибших на Ходынке». Суворин изложил подробности в своем дневнике: «Еще пахло на могилах. Кресты в ряд, как солдаты во фрунте. Рылась длинная яма, и гроба ставились друг около друга. Нищий говорил, что будто гробы ставили друг на друга, в три ряда».
О Ходынке Чехову писали знакомые. Он в своих письмах даже перерыв в работе из-за поездки в Москву, из-за увиденного обозначил глухо: «Я, по разным обстоятельствам, не садился за стол недели две » Но тон писем такой, какой бывал в тяжелые минуты. Это особенно заметно в письмах к Мизиновой. Их переписка приобрела спокойно-дружеский характер, и в умолчаниях угадывалось больше, чем в былых его насмешливых шутках и ее бурных упреках.
В то лето Лидия Стахиевна жила в Подольске с дочкой и нянькой. В письмах Чехову она не упоминала Христину. Чехов и Мизинова встречались в Москве, она приезжала в Мелихово. Иногда они сговаривались ехать вместе до Москвы (он от Лопасни, она ждала поезд в Подольске). Но их письма опаздывали. Или, как шутил Чехов, назначая ей встречу у Гольцева: «Впрочем, всё перепутается. Я свои дела не умею завязывать и развязывать, как не умею завязывать галстук».
Это было беспокойное лето. Помимо школы Чехов затеял построить колокольню возле мелиховской церкви (до этого колокола висели на столбах): «Посылаем во все стороны воззвания о пожертвованиях. Мужики подписываются на больших листах и прикладывают тусклую грязную печать, а я посылаю по почте». Как-то еще в молодости Чехов сказал, что, будь у него деньги, он выстроил бы церковь по своему вкусу. Готов был отдать часть своей земли в Мелихове под земскую больницу.
То в шутку, то всерьез Чехов называл маршруты своих поездок, едва он кончит обе стройки и повесть: Камчатка, Кавказ, Сумы, Таганрог, остров Таити, Бабкино. Одна только мысль, что «час освобождения близок», радовала мелиховского «узника».
11 июля он сообщил Суворину, что «колокольня уже красится», а повесть «близится к концу».
* * *
20 июля Чехов вырвался и укатил в Максатиху, в Тверскую губернию, где на даче жил Суворин. Пробыл там всего два дня. На одну ночь заглянул к младшему брату в Ярославль и 25 июля уже вернулся в Мелихово.
Что-то будто не давало ему покоя. То ли прохождение «Чайки» через цензуру, то ли не переписанная еще набело повесть и ее грядущая судьба.
Со стороны жизнь Чехова представлялась вполне благополучной. В июле 1896 года Щеглов записал в дневнике: «В моей нелепой и полунищенской жизни душевно радуюсь за Чехова — он один устроился толково и сообразно достоинству известного писателя (вернее, ему одному судьба помогла так устроиться!!)». Меньшиков запомнил впечатление от Чехова, сложившееся у него в середине 1890-х годов: «Молодость, привлекательность, свобода, загремевшее по России и по всему свету имя, чудная семья, собственное имение, практика врача, то есть возможность сближаться с народом и обществом и в довершение всего впереди огромный художественный труд, как высшее счастье…»
Сам «известный писатель» мотался в Серпухов по земским делам, приглашал гостей на освящение нового здания Талежского училища. Оно состоялось 4 августа. Торжественное и трогательное: молебен, речи. Мужики благодарили, поднесли попечителю икону, четыре хлеба (от деревень Талеж, Бершово, Дубечня, Шелково), две серебряные солонки. В мелиховском доме не знали, как разместить московских гостей. Наконец праздник закончился и многомесячная «школьная» забота свалилась с плеч. Чехов попросил Е. 3. Коновицера, мужа Е. И. Эфрос, имеющего отношение к московскому газетному миру, ни в коем случае никому не рассказывать в Москве о новой школе: «Боюсь, как бы не напечатали чего-нибудь „Новости дня“. Когда в этой милой газете я вижу свою фамилию, то У меня бывает такое чувство, будто я проглотил мокрицу. Брр!»
Повестью Чехов, конечно, был недоволен, привычно ворчал: «…большая, утомительная, надоела адски». Словно не он ее писал, а читал чужую. Но на самом деле он волновался о прохождении «Моей жизни» через цензуру. История молодого человека из дворянского рода, сына городского архитектора, который не искал общественного положения, приличествовавшего ему по происхождению и социальному положению, в конце концов стал и остался маляром, могла зацепить, остановить внимание цензора. Поэтому он попросил А. Тихонова, если повесть покажется «слишком мрачной, нецензурной», немедленно выслать рукопись в Москву, в редакцию «Русской мысли» на его имя.
Потапенко еще весной взял на себя хлопоты с «Чайкой». Они оказались не очень обременительными, но своевременными. Цензор М. И. Литвинов просмотрел пьесу уже в мае. Его остановили всего лишь две-три реплики Треплева о сожительстве Аркадиной с Тригориным. Он готов бы исправить их по своему усмотрению. Но из уважения к автору, известному литератору, предложил это сделать ему самому. 15 июля он написал об этом Чехову, и канцелярия Главного управления по делам печати в этот же день отправила в Москву экземпляр пьесы с пометами цензора.
11 августа Чехов сообщил Потапенко, что выслал ему пьесу и рассказал, какие фразы он вычеркнул, что можно зачеркнуть, а что заменить другими словами. Перемены были незначительными. Зато волнение, угадывавшееся в этом письме, — сильное: «Если изменения, которые я сделал на листках, будут признаны, то приклей их крепко на оных местах . Если же изменения сии будут отвергнуты, то наплюй на пьесу: больше нянчиться с ней я не желаю и тебе не советую. На 5-й же и на 37-й только зачеркивай. Впрочем, поступай, как знаешь. Прости, что я так нагло утомляю тебя».
Да, Потапенко уезжал за границу, менялся его адрес, письма Чехова и Потапенко и они сами могли разминуться на день. Но за всеми этими привходящими обстоятельствами ощущались одновременно нетерпение Чехова и его опасения. Он будто и торопил, и сдерживал события. Отсюда, наверно, грубоватый тон: «наплюй», «нагло», «нянчиться». А за ним, может быть, скрытая смятенность? Или нечто фатальное, сходное с его отношением к своей главной болезни — что будет, то и будет. Никакой попытки избежать возможного краха. Будто какая-то сила не позволяла остановиться.