Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В письме к Вере от 11 июля 1933 г. Евгения рассказывает о сносе на Арбате нескольких храмов. Отношение к этому у нее глубоко положительное: церкви эти, оказывается, заслоняли собой «красивые виды старой Москвы», а кроме того, на их месте проложили «прекрасные сады-avenues» (с. 303). Главное же, почему Евгения, по ее словам, «не жалеет» о снесенных храмах, это потому что «жизнью это больше не было». К сожалению, Евгения здесь принимает сторону гонителей Церкви и вызывающе-демонстративно отдает предпочтение «царству кесаря» перед «Царством Божиим»… – Воздержимся, однако, от очевидных оценок «Писем старого друга» и сосредоточимся на фразеологии данного важного текста. Он до некоторой степени ключевой, переломный, и свидетельствует о том, что к середине 1933 г. примирение Е. Герцык с действительностью приобрело характер устойчивого мировоззрения. Ее вполне сознательная и страстная апология советского пути поднялась на философскую ступень, – более того, сделалась почти что идеологией. Стилистическая примета данного совершившегося скачка – противопоставление поруганным арбатским церквам «жизни личной и сверхличной», Жизни с большой буквы. Начиная с данного письма слово «жизнь» в текстах «Оттуда» превращается в термин – в категорию оформляющейся в сознании Е. Герцык философии жизни. Взятая из контекста «духовно нищей эпохи» рубежа XIX–XX вв., породившей ряд версий «философии жизни» (В. Дильтей, Ф. Ницше, А. Бергсон и др.), категория «Жизнь» в письмах Е. Герцык становится орудием[1075] борьбы с постылым прошлым. В данном июльском, 1933 г., письме келейный философ Евгения Герцык, на самом деле бесконечно далекий от советской конкретики и предающийся своим размышлениям, отдыхая на даче подруги, сообщает в Париж об источнике своих воззрений: «Сама жизнь и изменения в ней вызывают много мыслей, и философских, и самых последних» (с. 303). Философия и религия Е. Герцык отныне отправляются от жизни, – вера же в то, что «Путь, Истина и Жизнь» – это Христос (ср. Ин 14: 6), резким волевым жестом ею отвергнута.
Попробуем разобраться в генезисе и содержании философии жизни Е. Герцык, намеченной ею в письмах 1930-х гг. Истоки этого воззрения, впрочем, надо искать в ее текстах начала XX века. В разделе «Курсистка» данной книги мы разбирали «философию абсолютности явлений» юной Евгении, которую она выдвигала навстречу кантианству. «Абсолютизировать» явление Евгению побуждала врожденная и самая радикальная имманентность мирочувствия: признать – хотя бы актом веры – какую-либо действительность за пределами пространственно-временного опыта требовало неестественных для нее усилий. Умея порой воспринимать таинственную полноту реальности, она с особой остротой переживала и текучую изменчивость бытия – сопряженный со временем аспект существования мира. Летом 1904 г., работая над диссертацией о Канте, она уже вдохновляется Гераклитом, учившим о Вселенной как процессе. Одновременно она с увлечением читает Бергсона и пытается своей интуицией постичь сопряженный им с мировым бытием «первичный порыв» – «I’elan primitif». «Как он мне близок к моей детской философии о единственной реальности явлений, не вещи, – восклицает Евгения, имея в виду Бергсона, – о благости времени – это всегда и против всех было у меня… Я говорю: только являющееся – абсолютно; он: только временное – абсолютно. Какая сладость в его уме, остроумии после только благочестия!»[1076] Также и в 1930-е гг., теперь уже пресытившись сомнительным «благочестием» исканий Серебряного века, она находит отраду, освобождение от старого именно в «остроумных» идеях и блестящем литературном стиле Бергсона.
Впрочем, представления бергсоновской философии «творческой эволюции» ожили в сознании Евгении уже в середине 1920-х гг. Прозрачный намек на это можно найти в ее письмах 1924 г. к Бердяеву. Евгения сообщает другу, что некая «живая сила» ныне в России формирует у людей «как бы новые органы», и так идет приспособление к наступающей жизни, – но это, собственно, бергсоновский мифологический образ. Желая понять происходящее со страной, женщина-мыслитель берет на вооружение бергсоновское представление о действующем во Вселенной «жизненном порыве», который, одушевляя косную материю, порождает все новые, более совершенные виды живых организмов, поднимая «жизнь» ко все более высоким формам. Философия Бергсона была попыткой подвести под эволюционную биологию XIX в. (это прежде всего дарвинизм) фундамент новой метафизики, – новой, ибо это метафизика существования во времени, признающая основой реальности дление, «длительность», тогда как метафизические концепции, восходящие к платонизму, трактуют изменение и становление как отсутствие бытия. «Жизненный порыв» у Бергсона, вызывающий в материи эволюционные сдвиги, инициируется «первичным порывом», играющим в бергсоновской космогонии роль творческого Божественного акта. Но Бергсона трудно счесть за теиста: «жизненный порыв», правда, у него гипостазирован и наделен сознанием[1077], однако до его олицетворения дело не доходит. Кроме того, и «первичный порыв», зачинающий эволюционное восхождение, так же имманентен «длительности»[1078], как и неотрывный от этой последней жизненный поток. Согласно юношескому признанию Евгении, ей, как мы видели, была ближе всего как раз эта имманентность, посюсторонность бергсоновской картины бытия. – Вместе с тем Бергсон, как бы делая уступку традиционному теизму, вкладывал в «жизненный порыв» творческую силу. «Эволюция есть беспрерывно