Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Итак, убежденность Бердяева в высшей ценности именно конкретного индивида, известная, разумеется, его духовной подруге, этой последней то ли забыта, то ли отвергнута. Презрев бердяевский пафос, она, более того, отказалась и от старого кантовского императива, согласно которому человек может быть только целью, но никак не средством. Взамен на вооружение ею взято натурфилософское положение Бергсона, которое она, ничтоже сумняшеся, переносит на сообщество людей. «Живое существо есть главным образом промежуточный пункт», – размышлял Бергсон об эволюционной связи поколений в животном мире; «самое существенное в жизни заключается в уносящем ее движении»[1083]. Но и в представлениях Бергсона о человеке мы не найдем мысли об особой ценности индивида как образа Божия. Напротив того, в «Творческой эволюции», ориентирующейся, как мы уже отметили, на идеи Дарвина, между животным и человеком пропасти нет. «Инстинкт» (атрибут животного) и «интеллект» (соответствующий атрибут человека) эволюционно сопряжены, – и, более того, в задании интеллект призван обогатиться силой инстинкта, модификацией которого, согласно Бергсону, выступает интуиция, способная проникать в тайну бытия (т. е. жизни). Также и у Евгении Герцык главным героем советского «эпоса», «жизни» выступает недочеловек в старом христианском смысле. Это человек-чернорабочий – надрывающаяся на стройках пятилеток до сердечной болезни рабочая лошадь (с. 325, там же), или же малоосмысленная молодежь, предпочитающая танцы под патефон разговорам «о последнем» прежних «русских мальчиков».
По Бергсону, мистический «творческий» «жизненный порыв» создает у живых существ «новые органы» (ср. вышеприведенное письмо Е. Герцык Бердяеву от 18 декабря 1924 г.), порождая в большом времени биологической эволюции все новые виды. Но и Евгения, мыслитель-виталист эры «восходящей» советчины, с радостным недоумением констатирует: «Как это ни странно, но действительно нарождается новый физический тип, вовсе не похожий на прежнего русского немного расхлябанного юношу». «Черты будущего человека», которые закрепляет за этим «типом» советская «жизнь», Евгении известны не из первых рук – не из самой «жизни», от которой она осталась бесконечно далека, а благодаря персонажам советских книг и фильмов. И ей импонирует этот то ли летчик, то ли чекист-пограничник – «по-необычному суровый, мужественный, изысканно вежливый». Правда, умная и ироничная Евгения не в силах удержаться от тонкой насмешки над рисуемым ею гуманоидом: «Он мало говорит, к счастью, – ему пришлось бы говорить лозунгами» – лозунгами «великого целого» партии и правительства. Не имея индивидуальности, «новый человек» не имеет и собственного слова. Но его кипящий жизненный инстинкт – «доверие к жизни (до сумасбродства, до безумия)» – реализуется в танце. Эти представители «новой расы», заявляет Е. Герцык, «вытанцовывают себе новое тело» (с. 321, письмо от 17 октября 1936 г.). В мимолетной как бы ее «обмолвке» – важнейший намек на прообраз героя Евгении, «целомудренно-страстного» «летчика или чего-нибудь вроде» (с. 321): разумеется, это Заратустра, в танце шествующий по страницам книги Ницше, которой некогда упивались сестры Герцык. Любопытно, что в данном тексте рядом с молчаливым советским «летчиком» возникает фигура живущего в Германии его сверстника, двойника-антагониста: «Ведь и всюду кругом ему противостоит не идеалист и т. д., а точь-в-точь такой же “летчик” с новыми расовыми признаками (барьер и разность режимов не имеют значения)» (там же). Образ врага в близящейся войне, возвещаемой Евгенией в тон советской пропаганде, также восходит к Заратустре. В искренних, непосредственных женских письмах, этом документе заката Серебряного века, мы обнаруживаем прозрачное свидетельство родственности путей СССР и Третьего рейха. Евгения как бы проговаривается, когда заявляет о духовной близости двух «режимов», пестующих «сверхчеловеков» – новых «бестий»[1084], которые не слишком интеллектуальны и совестливы, но зато ими легко манипулировать.
Итак, отвечая на вопрос В. Гриневич, какой же смысл она вкладывает в термин «жизнь», Е. Герцык не столько рассуждает теоретически, сколько показывает «жизненные» феномены. С другой стороны, «жизнь» ею определяется, так сказать, апофатически – указанием на то, чем эта таинственная «жизнь» не является. А не является она, как мы видели, христианской верой, мистикой, абстрактным мышлением, старыми «ненужными твердынями», а также существованием отдельной личности. «Жизнь» Евгения Герцык противопоставляет и свободе, – проследим за генезисом этой ее интуиции. Бергсон в «Творческой эволюции» свободу признает, – более того, он именно на ней возводит все здание эволюционирующей Вселенной. Однако свобода запрятана им слишком глубоко в недра процесса жизненного становления. «Жизненный порыв» – это как раз в самой его сути свобода, сознание, если угодно – Бог[1085]. Но, взаимодействуя с тяжелым «нисходящим» потоком материи, первичная свобода подавляется и маскируется необходимостью. Лишь в том направлении эволюции, которое привело к появлению человека, свобода вновь пробивается наружу. Да и то – ее признаки наличествуют только в такой способности человека, как интуиция, тогда как человеческий интеллект, тесно привязанный к материи мозга, остается в подчинении причинно-следственным закономерностям. Царство свободы у Бергсона – это, по сути, поток творящего мирового Духа, доступный интуиции человеческого гения; такие глубины бытия в модель «Жизни», разработанную Евгенией Герцык, разумеется, не включаются. Этой модели – мистической, на самом деле, модели развивающегося советского общества 1930-х гг. – свобода в принципе враждебна. В эволюции по Бергсону свобода – как свобода