Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— В самом худшем случае три, — ответил я.
— Больше ты в футбол не играешь, хотя бы это понятно, — сказала Линда.
— О? — сказал я. — Теперь ты это будешь решать?
— Да, потому что мне приходится разбираться с последствиями. Как я должна одна справляться со всеми детьми три месяца, позволь тебя спросить?
— Охолони, — сказал я. — У меня сломана ключица. Мне больно. И я не нарочно ее сломал.
Я ушел в комнату и сел на диван. Любое движение мне приходилось заранее планировать и делать бережно и неспешно, иначе меня всего пронизывала боль. Ой, оо, ай, говорил я, медленно усаживаясь на диван. Ванья и Хейди следили за каждым моим движением круглыми глазами. Я улыбнулся им, пока пристраивал под спину большую подушку.
Они подошли ко мне. Хейди провела руками по моей груди, изучая ее.
— А можно посмотреть бандаж? — спросила Ванья.
— Попозже, — сказал я. — Мне немного больно снимать одежду.
— Еда на столе! — крикнула Линда из кухни.
Юнн сидел в детском стуле и стучал ножом и вилкой по столу. Пока я садился, Ванья и Хейди во все глаза следили за моими медленными, просчитанными движениями.
— Ну и денек! — сказала Линда. — Мартин ничего не знал, только что тебя повезли в неотложку. Но он помог нам добраться, спасибо ему. А дальше я стала открывать дверь, и сломался ключ. Представляешь? Я уже приготовилась идти ночевать к ним, но на всякий случай перетряхнула сумку, и в ней нашелся ключ Берит, я забыла повесить его на место, повезло. А потом приходишь ты, и оказывается, что это перелом.
Она посмотрела на меня.
— Я совсем без сил, — сказала она.
— Мне жаль, что так получилось, — сказал я. — Но наверняка я только в первые дни ничего не смогу делать. А потом, другой-то рукой я могу пользоваться.
После еды я лег в гостиной на спину, подложив под нее подушку, и смотрел итальянский матч. За те четыре года, что мы завели детей, я позволял себе такое всего раз. Тогда я так сильно болел, что просто не мог пошевелиться, валялся весь день на диване, посмотрю десять минут первый фильм о Джейсоне Борне, задремлю, десять минут посмотрю, посплю, иногда поблюю, и, хотя у меня ломило все тело, что, в сущности, невыносимо противно, я наслаждался каждой секундой. Лежать на диване посреди дня! Без забот! Не думая, что мог бы пойти постирать одежду, отдраить пол, помыть посуду, побыть с детьми. И сейчас я испытывал то же самое чувство. Я могу ничего не делать! И пусть плечо болело и горело огнем, но радость от возможности полежать была острее.
Ванья и Хейди крутились рядом, иногда подходили и гладили меня по плечу, потом уходили в комнату поиграть, приходили снова. Для них, внезапно подумал я, это какая-то неслыханная вещь, что я не двигаюсь и ничем не занят. Они как будто заново со мной знакомились. Матч кончился, и я пошел помыться. У нас не было душевой стойки, мы держали душ в руке, но сейчас я не мог, оставалось только наполнить ванну и осторожно залезть в нее. Ванья с Хейди пришли на меня посмотреть.
— Папа, тебе помочь мыться? — спросила Ванья. — Хочешь, мы с Хейди тебя помоем?
— Да, было бы здорово, — сказал я. — Видите рукавички? Возьмите каждая по одной, намочите в воде и выдавите немного мыла.
Ванья точно следовала моим инструкциям, Хейди обезьянничала с нее. И вот они встали у бортика, наклонились вперед и стали намыливать меня своими рукавичками. Хейди смеялась, а Ванья действовала серьезно и целенаправленно. Они вымыли мне руки, шею и грудь. Хейди быстро надоело, и она убежала в гостиную, но Ванья продолжала меня мыть.
— Понравилось? — спросила она наконец.
Я улыбнулся, потому что это был мой вечный вопрос.
— Да, мне очень понравилось. Прямо не знаю, что бы я без тебя делал.
Она просияла и тоже побежала в гостиную.
Я лежал, пока вода совсем не остыла. Сначала футбольный матч, потом предолгая ванна. Вот это воскресенье!
Ванья пару раз заходила посмотреть, явно выжидала, когда покажут бандаж. Она говорила по-шведски все еще на стокгольмский манер, но если я, например, проводил с ней полдня или она вдруг чувствовала нашу с ней близость, в ее речи начинали проскакивать слова из моего диалекта. Чаще всего она начинала говорить «мэня» вместо «меня». «Подыми мэня», говорила она. Я каждый раз хохотал.
— Маму можешь позвать? — попросил я.
Она кивнула и убежала. Я осторожничая вылез из ванны и к приходу Линды уже успел вытереться.
— Можешь сделать мне бандаж? — попросил я.
— Конечно.
Я показал, как его накладывать, и сказал, чтобы она затягивала посильнее, иначе смысла нет.
— Сильнее!
— Тебе не больно?
— Немного больно, но чем туже, тем меньше боли про ходьбе.
— Хорошо, как скажешь.
И она потянула сзади.
— А-а-а! — завопил я.
— Слишком сильно?
— Нет, нормально, — сказал я и повернулся к ней.
— Зря я так сердилась, — сказала она. — Я просто испугалась — как я несколько месяцев буду справляться со всем в одиночку.
— Да нет, — сказал я. — Через несколько дней я наверняка смогу отводить их и забирать, как обычно.
— Я понимаю, что тебе больно и что ты не виноват, но я очень устала.
— Я знаю. Но все будет хорошо. Все устроится.
К пятнице Линда так устала, что забирать девочек из сада пошли мы с Юнном. Туда мы дошли бодро, я толкал коляску правой рукой и шел за ней как мог осторожно. А вот обратно оказалось труднее. Коляску с Юнном я вез правой рукой за собой, больную левую прижимал к боку и всем телом толкал перед собой двойную коляску с Ваньей и Хейди, провоцируя приступы боли, на которые не мог ответить ничем, кроме болезненных вскриков. Мы, должно быть, являли собой странное зрелище, потому что народ останавливался посмотреть. Странными были и ощущения от этих недель. То, что я не мог ни поднимать ничего, ни носить, с трудом садился и вставал, исполнило меня чувством беспомощности, распространявшемся далеко за пределы телесного. Внезапно я лишился власти над пространством, потерял контроль, так что отчетливо проступило прежнее ощущение того, как я прежде владел ситуацией. Я сидел тихо, пассивно и как будто бы утратив контроль над окружающей жизнью. А раньше я, стало быть, ее контролировал? Да, выходит, что так. Мне не обязательно было пускать в ход власть и контроль, достаточно было знать, что они в моем распоряжении, это знание влияло на мою жизнь. Что совсем удивительно, то же происходило и с писательством. И над этим процессом, как мне казалось, у меня были власть и контроль, и они тоже исчезли вместе с переломом ключицы. Внезапно текст подмял меня под себя, внезапно я оказался во власти у него, и только огромным усилием воли мне удавалось писать пять страниц в день, которые я установил себе как норму. Хоть так, но дело шло. Я ненавидел каждый слог, каждое слово, каждое предложение, но то обстоятельство, что я все это не любил, никак не означало, что мне можно было перестать этим заниматься. Один год, и это закончится, я смогу писать о другом. Страницы исписывались, и начинались следующие, повествование шло вперед, и в какой-то день я дошел до другой заметки в записной книжке, которая жила со мной последние двадцать лет: летом моего шестнадцатилетия папа устроил праздник для своих друзей и коллег, и гулянка в темноте августовской ночи сплавилась с моей огромной радостью и папиными слезами; странный, переполненный эмоциями, совершенно невозможный вечер, в нем все сошлось, и вот я, наконец, о нем напишу. А дальше, когда я отработаю это, остальное будет о папиной смерти. Эту дверь тяжело было открыть, тяжело было находиться внутри, но я одолел все своим новым способом: пять страниц ежедневно, невзирая на. После пяти страниц я выключал компьютер, вставал, брал мусорный мешок, относил его в помойку в подвале и шел забирать детей. Ужас, засевший в душе, исчезал, когда они бегом припускали мне навстречу через весь двор. У них было такое соревнование — кто завопит оглушительнее и кто сильнее стиснет меня в объятиях. Если тут же был и Юнн, он начинал улыбаться и тоже кричать из своей коляски, для него круче двух старших сестер никого не было. Они крошили вокруг себя жизнь, а он всасывал ее, брал все, что мог, и обезьянничал, и даже Хейди, которая по-прежнему так его ревновала, что могла и поцарапать, и толкнуть, и ударить, стоило нам ослабить бдительность, он не боялся и никогда не смотрел на нее со страхом. Он все забывал? Или оно растворялось в том хорошем, которого было для него многим больше?