Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Не следует, однако, думать, что эта болезненная и нелепая страсть, которая, потеряв всякий смысл, развилась до последней крайности в нашей так называемой обличительной литературе, родилась в литературной сфере из случайных направлений, возникших в ней вопреки настроению мыслей и суждений в окружающей среде. В литературе эта страсть выразилась на все лады, и литература довела ее до самых нелепых проявлений; но семена этого болезненного развития не могли же сами собой зародиться в литературе. Самопроизвольных зарождений нет ни в природе, ни в литературе. Семена эти проникли в литературу из окружающей среды, и именно из нашей административной атмосферы. Правда, литература наша, главным образом сосредоточивающаяся в Петербурге, не есть выражение народной жизни, ее действительных настроений и стремлений. Это правда — но правда также и то, что наша литература, главным образом сосредоточивающаяся в Петербурге, есть все-таки отражение окружающей среды, и если нельзя признать ее за орган русской жизни, то она есть орган Петербурга. Известно, что Петербург есть город по преимуществу административный, и семена, которые развиваются в нашей литературе, заносятся в нее по преимуществу из канцелярий. Дух отрицания и ломки, развившийся до безобразных размеров и проявлений в нашей литературе, взялся первоначально из того склада мысли, из тех умственных обычаев, из тех направлений, которые могли образоваться только в бюрократической среде. Бюрократия есть везде, но у нас бюрократия есть все: она является почти единственной, почти исключительно действующей силой, и направления, развивающиеся под влиянием этой силы и ею поддержанные, легко распространяются повсюду и овладевают всеми общественными понятиями. Дух, вышедший из этих сфер, дух неуважения и недоверия к жизни, весьма нередко оказывает свое действие там, где, по-видимому, должен был бы господствовать совсем другой дух; он прокрадывается даже туда, где раздается протест против бюрократии, и часто слышится даже в самом этом протесте.
У нас повсюду распространено недоверие к жизни, к нашим земским силам, к нашим народным свойствам. Недоверие это как-то странно уживается у многих с сильно развитым народным самолюбием. Вот возникли у нас польские затруднения, возник вопрос, как их уладить, и вот тотчас же сказывается недоверие к своим собственным силам для нравственной борьбы с враждебными элементами. Сейчас же покажется, что эти враждебные элементы разольются непобедимой отравой во всем нашем общественном организме и погубят его, и вот является мысль не о развитии своих внутренних сил, а о том, чтобы как-нибудь отделаться от противников. Всякая борьба нас пугает, всякое испытание нас страшит. Мы с унынием озираемся и отказываемся верить в имеющиеся у нас нравственные силы отпора и противодействия. Нам так и кажется, что, например, горсть поляков, пущенная в нашу среду, так возьмет да и ополячит все наше общество; или что появление нескольких католических ксендзов совратит все наше образованное общество и поколеблет Православие в нашем народе. У нас ни с того ни с сего является убеждение в чрезвычайной уступчивости, мягкости, слабодушии или благодушии нашего народа; является мысль, что с русским человеком можно сделать что угодно, что он ни для какой серьезной борьбы не годится. Предаваясь таким мыслям, мы забываем, что наш народ из всех известных народов преимущественно отличается силой упора; мы забываем всю нашу историю, мы забываем, каких страшных усилий и какой крови стоили у нас всякие вынужденные повороты в народной жизни. Ни один народ так крепко не отстаивал своей старины, ни один народ не оказывал такого упорства в хранении своего обычая; ни один народ не содержит в себе такой силы охранительного начала, как русский. Менее всего можно упрекнуть русского человека в излишней уступчивости или в излишней податливости. Об этом свидетельствует история; об этом свидетельствуют миллионы русского люда, подвергавшегося в продолжение веков всевозможным гонениям и козням. Всего чаще приходится нам слышать суждения о незрелости русского народа. Возникает ли речь о каком-либо важном преобразовании в нашем политическом быту — сейчас же является на сцену эта вечная незрелость русского народа. Заговорим ли мы, например, о присяжных — сейчас же как у поклонников, так и у порицателей русской народности является сомнение в возможности у нас присяжных по причине нашей незрелости; заговорим ли о возможности какого-либо правильного органа для заявления желаний и потребностей страны — опять качают головой умные люди и ссылаются на незрелость русского народа. Везде и во всем эта ужасная незрелость! Но что такое зрелость и что такое незрелость? Странное дело! Очень часто суждения о незрелости русского народа для политической жизни приходится слышать от людей самого консервативного свойства. Спросите же этих консервативных людей, какой зрелости они хотят? что разумеют они под зрелостью? в чем видят ее признаки? В том ли, чтобы в народе образовалось как можно более бродячих элементов? В том ли, чтобы расшаталась его организация? В том ли, чтобы в нем зародились смуты и развились общественные недуги? В том ли, чтобы народ утратил крепость своих верований, твердость основных начал своего государственного быта? Такой ли поры дожидаться? Это ли называется зрелостью? Неужели этого надобно дожидаться и этого желать как начала новой эпохи, а не предотвращать, напротив, возможность таких печальных явлений развитием народных сил в эпоху их истинной зрелости — ибо эпоха истинной зрелости народных сил есть эпоха их крепости. Но, говорят, народ ваш недостаточно образован; к тому же в нем множество пороков и недостатков. Не всякое образование служит признаком политической зрелости. Мы можем указать на народы, отличающиеся большим образованием, но лишенные политического духа, лишенные той организации, которой условливается правильное развитие политической жизни, — народы надломленные и ничтожные в политическом отношении, при всем блеске их литературного или ученого образования. Что же касается до разного рода недостатков и пороков нашего народа или нашего общества, то нам следует прежде всего спросить себя: откуда они взялись, что их поддерживает и развивает? Не отсутствие ли общественной самодеятельности и политической жизни? Не в том ли главная беда, что мы вопреки действительности наладили считать себя незрелыми, между тем как мы в некоторых отношениях близки к перезрелости? Не в том ли наша главная беда, что, обладая здоровыми и дюжими ногами, мы боимся стать на них и сидим, поджавши их под себя, воображая, что они у нас стеклянные?
Но народу противополагают у нас высшие классы общества и указывают на иноземные обычаи, которые там господствуют, на французскую речь, которая еще до сих пор заменяет там русскую, приучая умы к чуждым сочетаниям понятий, к чуждому складу мысли. Противоположность в быте между низшими и высшими классами действительно существует у нас — но где же нет этой противоположности? У нас, правда, она резче бросается в глаза, потому что наше высшее образование до сих пор еще находится под иноземными влияниями и еще мало оказывает в себе внутренних источников развития, — именно по тому самому, что мы наладили считать и держать себя малыми детьми. Наше европейское образование происхождения недавнего, и в нем все еще отзывается действие того насильственного переворота, от которого оно пошло. Но мы не должны преувеличивать значение той розни, которую мы замечаем в составе нашего общества. Несмотря на иноземный склад нашего высшего образования, оно не разрознило так глубоко высшие классы нашего общества со всем народом, как многие думают. Рознь оказывается более на поверхности, нежели в глубине. Одна и та же сила проходит сверху донизу и снизу вверх, с каждым днем преодолевая и сглаживая возникшую рознь. Говоря о наших высших классах, мы не должны видеть в них нечто совершенно однородное, как будто все, что только к ним принадлежит, есть одно и то же, aliguid continuum.