Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он говорил настойчиво, жалобно, словно затравленный, и слова его звучали искренне. Как видно, он находится в безвыходном положении. За ним, по-видимому, стоят другие, они стремятся погубить Траутвейна, и эти другие, по всей вероятности, крепко держат его в руках. Гейльбрун почти пожалел Гингольда.
А история скверная, хуже, чем он думал. Возможно, что при таких обстоятельствах Гингольд скорее откажется от него, Гейльбруна, чем согласится отменить увольнение Траутвейна. Но Гейльбрун дал слово и доведет борьбу до конца.
– Нет, нет, – отбивался Гингольд, – этого я не хочу слышать. – И он действительно заткнул себе уши.
– Не решайте теперь ничего. Подумайте. Даю вам два дня. Три дня. Не покидайте меня в беде. Поставьте свои условия. Подумайте.
И прежде чем Гейльбрун успел возразить, старик поспешил оставить кабинет.
Ушел и Гейльбрун. Он чувствовал себя усталым, разбитым, старым. Знаком подозвал такси и поехал домой. Откинув большую голову, он подложил под нее руки, закрыл глаза, позволил жаркому солнцу обогреть себя.
В ушах все еще звучал умоляющий, полный отчаяния голос старика. Совершенно ясно, что Гингольд, хочет он этого или не хочет, вынужден уволить Зеппа. С юридической точки зрения Гингольд сильнее. Зепп, этот дурень, облегчил ему задачу. Значит, Зеппу придется уйти. Значит, теперь все зависит от него, Гейльбруна. Значит, пришла пора выполнять свои обязательства по пакту, – мысленно заговорил он на языке дипломатов, – ибо слово свое он, само собой, сдержит.
В идиотское же он попал положение. Из-за того, что Гингольд и Зепп вели себя по-дурацки, ему, Гейльбруну, приходится пропадать.
Он посмотрел на счетчик такси. Восемь франков пятьдесят. В сущности, можно было скромно поехать на метро. Дожил до шестидесяти лет, был депутатом рейхстага и главным редактором «Прейсише пост», был в числе тех, кто провел закон о налоге на картофельную водку, облегчил положение миллионов людей, которым уже не приходилось годами голодать, был в числе тех, кто многих дураков и мерзавцев держал в узде и многим приличным людям помог выбраться на поверхность, всю жизнь каторжно работал, а теперь приходится укорять себя за то, что ты, усталый старик, поехал вместо метро на такси. Такова благодарность мира. А когда занимаешь высокое положение, это ведь тоже сплошной труд и сплошные муки.
Он в изнеможении откинулся назад; солнце, сначала приятно согревавшее, начало припекать слишком сильно. Нелегко ему будет, если он лишится оклада в «ПН». Придется потуже подтянуть ремень. Долгов у него теперь уже на двести тысяч. Возможно, что Эгон Франк еще раз одолжит ему пятьдесят тысяч. Но не особенно приятные минуты придется пережить, прося его об этом, да и ненадолго хватит этих денег. Какое счастье, что по крайней мере жена перебивается без его помощи, которую она раз и навсегда отклонила. Но дочь Грету и ребенка он не может оставить в Лондоне без субсидии; Грета расходится со своим мужем, доктором Клейнпетером, арийцем. Иначе Клейнпетер лишится своей клиники. К тому же он ничего не может посылать ей: из Германии запрещено вывозить валюту. Что будет, если Гейльбрун потеряет работу в «ПН»? И что будет с самими «ПН»? Все рушится. А виноват Зепп со своей проклятой недисциплинированностью.
Сей мир – каторга или сумасшедший дом, и человек человеку палач. Гингольд преследует его, самого Гингольда преследует другой, а этого другого – вероятно, третий.
А вот и дом, где живет Гейльбрун. Счетчик показывает одиннадцать франков пятьдесят. Если бы он заплатил тринадцать, этого было бы достаточно; но когда шофер хочет дать ему сдачу с пятнадцати франков, он не может удержаться и отказывается от нее великолепным жестом. Он поднимается на лифте в свою квартиру, открывает и входит с легким вздохом в просторную, приятно сумрачную столовую, обставленную старой нарядной берлинской мебелью. Он заранее радуется мысли, что будет один. Полежит в тишине и полумраке на диване, отдохнет, подремлет.
Но, войдя, он видит, что кто-то сидит на диване и при виде его поднимается, подбегает, повисает у него на шее – кто-то большой, тяжелый, сломленный горем, молящий о помощи. А в углу стоит четырехлетний ребенок, испуганный и готовый расплакаться.
– Гильда, подойди и поздоровайся с дедушкой, – приказывает женщина, с трудом подавляя рыдание. Конечно, это его дочь Грета со своей девочкой. Только ее и не хватало.
Гейльбрун всегда любил свою Грету. Он утешал дочь, когда ее сомнительные любовные похождения кончались плачевно, он радовался, что она наконец так сильно и счастливо влюбилась в своего доктора Клейнпетера. Оскар Клейнпетер, настоящий мюнхенец, грубоватый, склонный к соленой шутке, несколько флегматичный по натуре, был превосходный врач, он создал замечательную клинику и умело руководил ею. Это был отличный брак, и он радовал Гейльбруна. Разумеется, ему было бы приятнее, если бы его Грета не отдалась так безраздельно Клейнпетеру. Он озабоченно наблюдал, как она, истая берлинка, начала глупо подражать мюнхенской интонации и диалекту мужа. Всегда опасно ставить всю свою жизнь в зависимость от одного человека, и Грета это почувствовала, когда пришлось расстаться с мужем.
И вот Грета повисла на шее у отца, ее изящный дорожный костюм составляет странный контраст с ее душевной сумятицей; она плачет и разражается потоком бессвязных слов. Ребенок тоже хнычет.
Гейльбрун чувствовал себя смертельно усталым и взволнованным, ему было жаль дочери, но он почти так же сильно страдал от тягостного чувства неловкости, которое вызывала в нем эта сцена. Однако он не позволял себе раздражаться. Раньше надо узнать, что, собственно, случилось. Он поставил ясные, энергичные вопросы.
А случилось вот что. Нацистские власти не удовлетворились тем, что Оскар Клейнпетер расстался со своей женой-еврейкой. Его поставили перед выбором: развестись или отказаться от клиники. Грета, унаследовавшая от отца его предприимчивость, не сидела в Лондоне сложа руки. В своей пышной женственности она была привлекательна, умела одеться и, если надо было, не скупилась на любезности. Через одного турецкого дипломата она добилась того, что ее Оскару предложили в Анкаре профессуру и предоставили возможность создать новую клинику.
После некоторых колебаний в Лондон приехал доктор Клейнпетер – обсудить дело с Гретой и турком. Он был очень нежен с ней и ребенком. Привез даже портрет отца, знаменитый портрет, написанный в свое время, когда Франц Гейльбрун был в почете и славе, известным художником Максом Либерманом.
Оскар Клейнпетер пробыл в Лондоне несколько дней. Говорили о том и о сем,