Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Гейльбрун знал Клейнпетера и ясно видел перед собой все, что произошло, все, о чем поведала ему Грета. Четко рисовались ему все подробности: как нагрянул в Лондон этот тяжелый на подъем человек, как он ерзал, мялся, не находил решительных слов. Клейнпетер, без всякого сомнения, любил на свой флегматичный лад Грету и маленькую Гильду. Но он так же, несомненно, любил свою клинику, свою профессию, свой Мюнхен. Он привык к тому и другому, к семье и к профессии, он твердо держал в руках одно и не мог бросить другое, он все оттягивал решение: от чего ему отступиться? Вероятно, пока он был в Лондоне, ему казалось невозможным навсегда расстаться с Гретой и ребенком. Но точно так же он не мог расстаться со своей больницей, как только очутился в Мюнхене, а Грета осталась в далеком Лондоне. Вот этого и боялась Грета, потому-то она так старалась вырвать у него решительное «да» – подпись под турецким договором. Но ей так и не удалось этого добиться: он отделывался полуобещаниями, находя то одну, то другую отговорку, и в конце концов ей пришлось, не добившись толку, поехать с ним в Дувр, где он сел на пароход.
Только на обратном пути в Лондон она все поняла. Оскар с самого начала решил, что свидание в Лондоне будет прощальным, но у него не было мужества сказать ей об этом. А она могла бы все понять по его ворчливой нежности. Прими он решение в пользу Анкары, уже самый факт, что он принес ей такую жертву, сделал бы его раздражительным и резким, он был бы всем недоволен. Но еще более наглядным доказательством был портрет работы Либермана. Клейнпетер, дороживший удобствами, не любил лишнего багажа во время поездки. Реши он подписать турецкий договор, он просто послал бы портрет в Анкару вместе с домашней утварью. То, что он не побоялся хлопот и самолично перетащил портрет через две таможенные границы, красноречиво говорило о том, что он заранее решил остаться в Мюнхене. Поняв это, Грета в полном отчаянии вернулась в Лондон, уложила необходимые вещи, и вот она здесь.
Гейльбрун выслушал печальный рассказ. Певучий мюнхенский выговор Греты, который она усвоила, чтобы сделать приятное мужу, теперь казался ему вдвойне бессмысленным и неуместным. Молча сидел он, когда Грета кончила рассказ, и лишь с трудом нашел несколько вялых слов утешения.
Когда Гейльбрун наконец остался один, он почувствовал себя больным от усталости. Этого только не хватало. Он искренне хотел встать на защиту Траутвейна, решился на убогую старость, намерен был выполнить свой долг. Но в чем его долг? Если Грета потеряет мужа и не найдет опоры в отце, разве она не погибнет? И не его ли долг помешать этому?
Он не знает. Да и не хочет сейчас углубляться в философские размышления на эту тему. Он положит усталую голову на подушку и уснет. А решение примет завтра.
Гейльбрун ложится в постель. Но он переутомлен, возбужден и не может заснуть. Он берет сильное снотворное и мало-помалу начинает чувствовать его действие. Теперь он будет долго спать, а завтра поищет правильное решение.
Но, ожидая минуты забвения и сна, он уже знает, что лишь втирал себе очки, что он давно уже решился. Он, тот, что лежит здесь и засыпает, предал самого себя и «ПН». Он, тот, что еще несколько часов назад был на три четверти герой, – теперь с головы до пят негодяй.
Книга третья
«Зал ожидания»
И люди будут издыхать от страха и ожидания бедствий, грядущих на вселенную.
Евангелие от Луки
1
Голубое письмо и его последствия
Зепп еще не успел выйти из редакции «ПН», как уже пожалел о своей опрометчивости. Ведь он так твердо решил не отзываться на провокационные выпады коварного Гингольда – и все же пятиминутного разговора с ним оказалось достаточно, чтобы он, Зепп, бросил ему в лицо заявление об уходе. Сказать этому псу, этому зазнавшемуся тупице «я ухожу» было, конечно, огромным удовольствием, усладой для сердца. Но эта услада куплена слишком дорогой ценой, а если сравнить ее с горем, которое он накликал на себя и на Анну, нельзя не признать, что он за нее здорово переплатил.
Всю дорогу домой Зепп мучился угрызениями совести. Ведь он так хвастливо заверил Анну, что его положение в редакции прочнее прочного. И вот – извольте радоваться. Великолепным ударом он подрубил сук, на котором сидел.
В «Аранхуэс» Зепп пришел необычно рано; ни Анны, ни мальчика не было дома. Расстроенный и недовольный, сидел он в заново обитом кресле. Злоба на собственную глупость грызла его все сильнее. Он попросту нежизнеспособен, он никогда не поумнеет. Ему непременно нужно настоять на своем, вместо того чтобы слушаться Анну. Сперва он своим диким упрямством сорвал переезд в Лондон, а потом еще сам лишил себя жалкой должности в «ПН». Теперь на Анну ляжет вся забота о том, чтобы не пойти ко дну вместе с ним и с мальчиком.
Зепп представляет себе, как он сидел бы теперь – если бы не эта дурацкая выходка – в редакции «ПН», как он в последний раз отбелил бы пародию на речь фюрера и продиктовал ее Эрне в окончательной редакции. Он дрожит от бешенства при мысли, что речь теперь вообще не появится в печати. «От этого гада вонь идет», – говорит он намеренно вульгарно и поднимает злые глаза на красивые стенные часы, тиканье которых сегодня раздражает его так же сильно, как обычно радует и бодрит.
«Да это же игра фантазии». Вдруг в нем зашевелился врожденный легкомысленный оптимизм. «Все это сплошная комедия. Кто же будет рассматривать необдуманно вырвавшиеся