Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Они перекинулись всего несколькими фразами. Василь спрашивал, Алла отвечала ему. Затем Василь сказал, что сегодня он позировать больше не будет:
— Сильно жарко у вас в землянке.
И предложил Алле ее проводить. Алла согласилась, и они вышли.
На нас это все произвело впечатление, так как не ложилось в привычный ритм и нашей партизанской жизни, и обычного поведения этих двух людей.
Так что вот тебе вся история, если восстанавливать, с Васей.
Вот и получилось, что вписал-то я его с натуры и оно вышло, но потом, без него, я уже повторить не мог. Оставалась всегда фотография, где Василий со Звоновым и Диденко, и это единственный оказался источник для его портрета в картине.
* * *
Трагической оказалась и судьба Аллы, хотя она осталась жива и после войны сама рассказала мне свою историю. Жизнь исполосовала ее судьбу трагедиями, и она не щадила себя, смелость ее стала граничить с отчаянностью. Я виню Лобанка в смерти Васи Никифорова и в судьбе Аллы, хотя война есть война и они оба могли погибнуть. Лобанку нравилась Алла, он взял ее в штаб секретаршей и не смог простить ее любви к Василию.
Алла была необыкновенно красивой и так же необыкновенно — смелой в бою. Если ее характеризовать, то чем она потрясала? Внешне она была очень пропорциональна. Чуть выше среднего роста, так метр шестьдесят. Длинные ноги, и это делало ее еще более стройной. Головка небольшая, отчего она казалась скорее высокой. Темно-темно-каштановые волосы, доходящие до черного, и темно-карие глаза. Она была чуть смуглая, с ярким румянцем, который создавал иллюзию белизны лица, делал кожу светящейся. Нежный овал лица, нигде не было линии очерчивающей, лицо круглилось, как у ребенка. Темные брови чуть изогнуты плавно. Фигура вся изящная, с небольшой грудью. Все это создавало образ женственности и мягкости. И потрясала она именно своей женственностью. Сквозило это. Но не подчеркнуто женскими чертами, а женственность ее была выражена через теплоту и мягкость. Когда смотрел на нее, от нее исходили какие-то чувства доброты, нежности, и это, безусловно, влекло к ней очень сильно. И беззащитность. Ее, когда я увидел, хотелось защитить, схватить и куда-то спрятать от того, что происходило. И звучало парадоксально, когда рассказывали, как она шла в рост в атаку, насколько была бесстрашной, что создавало впечатление ребенка, не понимающего, что происходит вокруг, и от этого возникало ощущение драматизма, вся обстановка совершенно не вязалась с ее обликом. Это, как видно, поражало всех.
Я сразу же влюбился в нее. И был момент, когда я был в Острове и ушел с Аллой (мы договорились, что пойдем к лесу) — и вот в лесу, мы гуляли, разговаривали, и был момент, когда я мог ей сказать и о своих чувствах, и обо всем, и мне хотелось ее поцеловать. Но я совладал с собой, мне показалось святотатством о чем-то сказать, проявив свою нежность и внимание после Васи, после этой драмы с Василием, и потому что я понимал, какими глазами на нее смотрят жадными и эти командиры ее… А чувствовал я, что это настолько глубокая и богатая натура, душа ее, что нельзя как бы невзначай или походя дотрагиваться до ее чувств. Таким, как она, надо или отдавать себя всецело, или беречь как что-то святое. И потом, когда я познакомился с ее судьбой, я был поражен, насколько это верно.
Господи, какие хорошие люди были. И есть они.
…Вот Алла, до конца она осталась загадкой.
После приказа о переходе за линию фронта ей удалось остаться в партизанском крае. Но во время блокады сорок четвертого года она попала в плен к немцам как партизанка, потому что сопровождала обоз. За бригадой двигались обозы раненых и тифозных бойцов, ей поручено было ухаживать за тифозными, сопровождать обоз. И в этом страшном аду, когда шел прорыв, Алла родила ребенка. С ребенком она находилась в одной из телег, вместе с ранеными. Надо было перевязывать, ухаживать за ними, кормить и оберегать их; и кормить и оберегать ребенка.
Не стоит труда представить себе, каких нечеловеческих усилий стоило под бомбежкой, при непрерывном ожидании обстрела в любую минуту быть готовой соскочить и помочь раненому. Потеряв брезгливость и страх. Прижимая ребенка к груди, в которой не было молока, а было воспаление только. Съезжать с дороги и прятать лошадей и телеги в лесу. Бежать с ведром, чтобы дали на раненых еду из общего котла. Похудев до черноты, сидя на телеге, спустив ноги. Прижимая к себе ребенка, почувствовать его смерть. Алла почти потеряла рассудок. Она вырыла возле воронки у корневища ямку и закопала ребенка. И сама стала как бы мертвой. Но выполняющей свой долг. Она продолжала всю тяжелую работу медсестры и бойца, перевязывающего и охраняющего раненых. Кругом шли, неся на себе весь скарб и детей, женщины, еле переступая распухшими ногами, потерявшими уже давно обувь; им казалась ее доля еще способной вызвать зависть, потому что она опекает раненых, что она на телеге…
Какая странная вещь. Ее положение ужасно. Но вот эти, которые бредут вокруг… Она знает, куда она везет раненых, она знает, что делает, она является сознательным звеном в общем движении; а они — потерявшие и цель, куда идут, и силы. Что Алла кормит раненых — и это вызывает зависть, несмотря на страдания ее и людей, лежащих на этих узких телегах с перебитыми ногами, с кровоточащими ранами. Но для женщин, идущих рядом с ними по корневищам дороги, с детьми за спиной и на руках, — для них эти страдания, страдания Аллы, только детский стон.
Но на этом ее страдания и мучения не кончились. Немцы взяли ее в плен.
Каким-то чудом ее не расстреляли, а отправили в Германию, в концлагерь. И вот в концлагере в нее влюбился русский начальник барака, бывший полицейский, и ему удалось освободить ее из лагеря. Алла говорила, что это хороший человек, а я ей верю. Не знаю, каким образом он попал в полицаи. Он спас ее, и она стала его женой. Когда освободили Германию, он за ней уехал в Казань, она татаркой была, не побоялся ни того, что его судить будут… Как это произошло, как ему удалось избежать наказания? Но, как видно, он был подпольщиком. И она уже от него приезжала на встречи партизан.
После войны первый раз я увидел Аллу на встрече партизан в Минске. И не узнал, так она изменилась — как старуха, вся в морщинах. Мне на нее указали и сказали, кто это, тогда только я понял. Никто не мог бы узнать в этой седой, в морщинах, истерзанной женщине бывшую красавицу. Страшно было говорить с ней, о чем-то спрашивать, потому что это переворачивало бы ей сердце.
Вообще я себе не могу простить, что я мало с ней после войны говорил, мало ее расспрашивал. Мне жалко было ее ранить, а надо было набраться выдержки и скрепить свое сердце, но все узнать. Если бы я знал, что буду писать… Сейчас я бы говорил с ней, но тогда я не знал об этом праве.
Вот когда я писал в Дубровке жеребцов (это в тридцать девятом году, там на конезаводе я практику проходил от Киевского художественного института), и вот я тогда старался как можно интенсивнее, быстрее работать: мне было совестно и перед конюхами, которые держали, и перед жеребцами, которых я заставлял стоять. А потом, я очень совестился расспрашивать людей о сокровенных их чувствах, и это мне теперь повредило и не дало о многом написать.