Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я в своей более чем скромной одежде (серая футболка, синие джинсы) нырнула в здание часовни, опустила свое сочинение в почтовый ящик госпожи Фукусима и побежала вниз по холму. По дороге отметила: на камелиях уже появились бутоны, но листьев еще нет.
Через три года и я приду на выпускной бал. Единственная девушка, которая появится здесь без матери. Бабушка сюда, конечно, не сунется. Будет до последнего дня учебы пилить меня: надо переходить, мол, в муниципальную школу и готовиться к вступительным экзаменам в государственный университет. Нашу академию она ненавидит. Считает ее иностранной заразой. Ее ведь основали в начале XX века американские миссионерки. Ну а кроме того, здесь училась моя мать. Тоже немаловажный повод для презрительного фырканья. В общем, приду я на выпускной вечер одна. Отец, скорее всего, постесняется: ведь он будет единственным, кто явился без жены. Отговорится, что дел невпроворот, а выпускной вечер — чистая формальность. Уедет, как всегда, в Хиросиму, к своей подружке. Ее, во всяком случае, на мой выпускной бал он не притащит. Богатому и уважаемому человеку не пристало заявляться на выпускной вечер своей дочери с женщиной, которая наливает посетителям бара виски и саке. Хотя папаша и связался с этой Томико, разводиться с матерью он не собирается. По его мнению и мнению бабушки, люди из приличных семей не разводятся.
Мысль о том, что простецкая подружка отца не сможет показаться в моей школе, а тем более выскочить за него замуж, привела меня в восторг. Но торжествую я недолго. Хорошенько подумав, я решила, что становлюсь похожа на бабушку Шимидзу. У меня немало причин не любить Томико Хайяши, но ее происхождение и профессия здесь ни при чем. Может, она ничего не может изменить в своей жизни. Нет, не хочу я рассуждать, как бабушка Шимидзу, которая всегда смотрела на маму свысока, поскольку ее родители, до войны люди довольно обеспеченные, в послевоенное время обеднели. После войны многие мастера, занимавшиеся пошивом кимоно, разорились, но бабушка Шимидзу постоянно подчеркивала, что общий спад производства к этому отношения не имеет, просто родители моей матери не проявили должного усердия. Так что презирать Томико Хайяши за то, что она владелица бара, несправедливо. Тем не менее любое напоминание о ней вызывает во мне дикую ненависть, и отделаться от этого чувства я не могу.
Выскочив из ворот школы, я очутилась в жилом квартале. Поневоле позавидуешь семьям, которые здесь обитают. В каждом доме мать и отец, один или два ребенка. Никто на свете не одинок так, как я.
Как говорит доктор Мидзутани, птицы в одиночку не выживают. Выпадет птенец из гнезда, смирится со своей горькой участью и умрет. Наверное, я тоже одинокая птица. Мы жили с матерью, как два птенца в одном гнезде, и вот она улетела. Странно, но я воспринимаю ее как беспомощного птенца, а не как взрослую птицу, которая приносит корм своим чадам. Но если она не способна заботиться обо мне, то кто же взвалит на себя это бремя? «Бог, — утверждает пастор Като. — Все мы божьи птенчики. В Библии сказано: без ведома Бога не выпадет из гнезда ни один воробей». Но какой смысл заключается в этой фразе? Если бы Бог знал обо всех несчастных воробьях, он бы постарался их уберечь. Наверное, он не может видеть все, что происходит на свете. Подобные мысли занимают меня уже давно.
Пока я на станции ждала поезда, мне вспомнилось еще одно высказывание доктора Мидзутани. Она говорила, что птицы могут захлебнуться водой, которую пьют. Для их крошечного клюва даже несколько капель — целый океан. Стало быть, моя мать — птица, в чьем клюве море слез. И чтобы не захлебнуться, она рассталась со мной.
Подходит поезд. Сначала я его услышала — свист, лязг, грохот, а потом уже увидела. Направляясь к ближайшему вагону, я подумала о моем свиристеле. Сидит, наверное, один-одинешенек на ветке виргинской черемухи и верещит, призывая сородичей. Путь в Сибирь далек. В одиночку его не одолеть. Хотелось бы мне услышать, как стая свиристелей откликается на зов моей птицы. Голос одного свиристеля — тонкий и жалобный, но голос стаи звучит внушительно. Уже прошли сутки, как моя птица на свободе. Должно быть, свиристель нашел все-таки компанию и спокойно поедает себе черемуху, почки горного ясеня и дикие маслины, набираясь сил перед дальней дорогой. В поезде я закрыла глаза и попыталась представить, как он летит вместе со стаей. В дорогу он забрал часть одиночества, растворенного в моей комнате, и сейчас его попискивание — это моя грусть, падающая в океан и поглощаемая волнами.
Госпожа Като украсила алтарь цветами, срезанными в теплице: темно-розовыми розами, голубыми дельфиниумами, папоротником. Они мне напоминают тропических рыб, плавающих среди зеленых водорослей. Вставая вместе со всеми прихожанами, исполняющими псалом, соответствующий обряду причастия, я представляю себе, что церковь наполнена не воздухом, а водой. Я пытаюсь дышать в голубых струях, а над головой проплывают рыбы, сверкающие в лучах солнца.
Позади меня поют старики и старушки. Их тонкие голоса дрожат, и они на полтакта отстают от органиста, но все равно получается благочестиво. Рядом со мной звучит тенорок Кийоши. Года два-три назад, когда его голос ломался, он мог издавать лишь звуки, похожие на кваканье, и поэтому в церкви предпочитал не петь — лишь шептал слова псалмов. Сейчас у него голос неплохой, звучный. А у меня все тот же — детский, писклявый. Жаль, что я не родилась мальчишкой, тогда лет в тринадцать природа преподнесла бы мне подарок в виде обновленного голоса.
После последнего стиха я произнесла: «Аминь». Не пропела, а просто пробормотала. «Аминь» означает: «Да будет так!» А что я могу утверждать, если в сегодняшнем обряде причастия не участвую? Я еще не готова принять дары Божьи. Я покосилась на Кийоши: не заметил ли он мою уловку? Нет, его взор устремлен прямо перед собой, он целиком сосредоточился на священной трапезе.
Прихожане усаживаются на свои места под скрип и скрежет складных стульев. Госпожа Вада и мадемуазель Фуджимото направляются к алтарю, забирают серебряный поднос, освящённый пастором Като, и передают его по рядам. Когда дошла очередь до меня, я на секунду поставила поднос к себе на колени. В нашем приходе причащаются каждый месяц лишь двенадцать человек, но госпожа Вада поставила на поднос не менее тридцати крошечных стаканчиков с виноградным соком и положила горку хлеба, нарезанного мелкими кубиками. Кубики напомнили мне хлебные крошки, которые мы с матерью сыпали для птиц на заднее крыльцо. Так близко подбираться к нашему дому осмеливались лишь воробьи. Мы старались их не спугнуть, особенно весной, когда воробьи выводят птенцов и постоянно таскают им корм. Иногда нам удавалось увидеть, как пушистые птенчики, сидя в гнездах, отчаянно машут крыльями, чтобы не потерять равновесия. Человек, очутившись в воде, тоже работает руками и ногами, чтобы удержаться на плаву. Воробьи подрастают быстро. Уже к июню мы не могли отличить молодняк от остальной стаи. Каждая птица сама добывала себе корм и вообще занималась своими делами.
Я, разумеется, ничего на подносе не тронула и передала его Кийоши. Взяв кубик хлеба, он положил его в рот. Кадык у него задвигался, рот плотно сжался. Поднеся крошечный стаканчик к губам, он сделал несколько глотков. Что сейчас происходит в его душе? Мне почему-то представился воробей, залетевший в грудную клетку Кийоши. Порхает там и стучит крыльями по его ребрам. На прошлое Рождество, когда Кийоши торжественно объявил в присутствии всех прихожан, что обрел веру в Бога, и после этого прошел обряд конфирмации, я вместе со всеми аплодировала и старалась убедить себя в искренности моих чувств. Но кое-что меня смутило. Когда пастор благословлял Кийоши, мне показалось, что пожилые прихожане удивляются, почему я не стою рядом с ним. Даже мать, сидевшая рядом со мной, выглядела грустной. Глядя на Кийоши, она, наверное, думала о том времени, когда мы с ним были младенцами.