Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он попробовал закрыть глаза и не дышать. Постепенно рассудок стронулся с ржавого тупика, и все закружилось. На белой глади остался один лишь пыльный бесснежный островок. Еще подождав немного, Пилад позволил себе впустить щепотку воздуха. Но через непродолжительное время такого гостеприимства голова вновь прояснилась, и сознание встало во весь рост, не поверив уловкам.
Один год у них случилась пропасть антоновских яблок. Даже ночью было слышно, как они шлепаются на железную крышу сарая и скатываются в расставленные накануне ящики. И не было лучше сна, чем под эти оклики со сладкой дрожью из мерно стрекочущей темноты. И почему у них не мочили яблок? Одного теперь хватило бы для распутывания липких пелен.
В ночи можно признать что угодно. Не хочет ли эта указать Пиладу на некое новое бремя, что подкралось издалека, но уже приготовилось вспрыгнуть ему на плечи? Он прекрасно помнил призрачный голубоватый свет, подзывающий издалека, когда ребенком он на мгновение открывал глаза меж поворотами в топкой истоме. Можно было с неясным стыдом даже прокрасться в туалет и прямо посмотреть на освещенную изнутри дверь кухни. С каждым годом отец поднимался все раньше и раньше. Будучи человеком крайне нетерпеливым, он не мог вынести долгого стеснения, безысходной полудремы и сердитости разбуженных. В ночи, ставшей с ним грубой, он беззвучно шел в кухню и, скрипнув там оттоманкой, брался за книгу или пробовал пережить все по новой в уединении. Каждое утро до самого последнего он выглядел свежим и благодушным, оставаясь по старинной людской привычке незамеченным. А вечером без всяких трудностей неукоснительно засыпал в той же кухне на том же диване, не дождавшись ужина. И среди ночи все повторялось с предсказуемой точностью. И в кухонной двери снова оживало изнутри голубым мутное худое стекло.
При свете дня мать наперекор всему всячески выказывала жалость, пыталась на свой манер систематизировать его живущий во грехе своеобычия сон. И все же таких эмоций ей, как многим женщинам, было мало. От их незамысловатости она быстро утомлялась и теряла интерес. Вероятно, жаждала участия внушительного, монументального, в той степени, где оно переходит на обетованную землю сострадания. Где вечно скитаются немало искренне влюбленных, манимых миражом, где их самих достаточно для понимания чего угодно.
Отец же злонамеренно хранил молчание. И никогда не жаловался. Пилад попытался воскресить в памяти, снуя по одноглазому, треснувшему наискось потолку, но в голове так и не нашлось ни одной песчинки воспоминания, где бы отец был болен. Наверняка такое случалось (здесь несомненность Пилада отчего-то не смущала), но когда? Ни полслова лихорадки, зубной боли или просто беспричинной истерической хандры. Только трещинки кракелюра на лаке. И одна – на потолке. Новая? Или все та же? А где все это, что сейчас? Кажется, Пилад начал теряться – почти засыпать.
Отец был из тех людей (если говорить начистоту – Пилад не встречал подобий), что не питают естественной приязни к собственной персоне. Поэтому смерть его, разумеется, была внезапной. Не раздалось ни причитаний, ни просьб, обошлось без репетиций, никто не терзался горем близящейся утраты, никто не потерял лица. Все без какой-либо подготовки узнали лишь сам факт. Сухой и немного глупый. Омрачивший один невинный весенний день. Да и осведомленных было немного. А будь отцовская воля, их оказалось бы еще меньше. Кто знает, может, и совсем ни одного. По всей видимости, он, пребывая в преступной беззаботности, не был мучим мыслями о судьбе своей души и не беспокоился оттого о ее бессмертии.
Слышал однажды пустой, – как и большинство ему подобных, – афоризм: счастье – когда не чувствуешь боли. Есть надежда: не дословно. Хотя бы искажение приглушит луковый запах эпистолы, слепо верной своему автору. В сем отступлении наверняка повинен человек из безымянной касты, должной быть нареченной в противоположность отцовской. Имя им – самое знакомое. Кликушеские переживания непрерывности и неординарности ниспосланной кем-то физической сущности только в неординарных головах могут устраиваться на постой с многозначительными толками о собственном образе и бесподобии. Для людей же вроде отца Пилада формула счастья выбирает себе зачастую самые неприглядные из углов. Она пунцова от боли и пряна от духа, отнюдь не прячущегося за увязшими в ушах литургиями. Среди мглы и мерного шипения невидимых существ единственным источником наслаждения достается призраку самоотречение. На его лице не увидишь ни подрагивания губ, ни мучительного взгляда, шарящего в поисках любых вниманий. Но ведь тех лиц, тронутых асфодельным примирением, никто не замечает.
Велика охота до пережитых войн: здесь так легко пеняют, понимают и стерегут достоинства. Внутри некоторых своя скромная война: приживается и идет непрерывно.
Послышался стук. Кто-то тихонько барабанил пальцами в окна, а вскоре и вся крыша затрепетала под набегом босых лилипутов – веселой детворы какой-нибудь едва залатанной лиловой тучи. И своим гудящим метрономом многим наобещала сон.
20
Единственное, что заслуживает о себе грез, – это власть над временем. В релятивизм до конца верится с трудом, потому полномочия такого рода открыли бы пути всюду; а если рубить наотмашь, по головам и образам, растлевая все иллюзии, то остается мечтать хотя бы о власти над собой в моменты, когда думаешь об этом самом времени – неуловимом и неощутимом предмете, ручье, упивающемся самим собой.
Пилад, не будучи артанином, все признал – внезапно повстречав бессонницу. Подобный каприз позволил себе он не в первый раз, но гости с этой стороны во всякий раз приходят вновь.
Ольга пожаловала утром в страшно приподнятом настроении. Нежин все еще не мог привыкнуть к приступам ее воодушевления. Вместо ожиданного разочарования или иронии она в неге великодушия властно отправила Нежина бриться. И как он, облагодетельствованный, ни увиливал, она получила свое.
В последний момент Ольга сквозь прищур мудрости заметила странную игру мимики на заспанном, некогда, по-видимому, изящном лице, но прежде чем она собралась с мыслями, Нежин скрылся в ванной.
Долго стоял Пилад, отрешенно опершись о глазурную чешую стены, и слушал размеренное журчание в раковине, напевающей понятное лишь ему. Вдруг нечто прогремело за стеной, и он, стряхнув с головы одурь, включил воду.
– Кровавый дождь косматому светилу.
Коротко покрутив последним пред зеркалом, Пилад бесстрашно снял с эмалевого шкафчика почтенную бритву, давно скучавшую там в пыльном одиночестве. Крокодил с переводной наклейки на дверце ободряюще скалился, сдвинув на сторону клетчатый гаврош.
Ольга что-то стряпала, когда в прихожей поднялась разноголосица обеспокоенных вещей. Она уже привыкла к нежинской манере ничего не есть по утрам и перестала что-либо говорить по этому поводу; и хотя сама категорически противилась такой диете, на жертву пошла удивительно легко. Вообще Нежин питался, на ее взгляд, в высшей степени небрежно, редко, помногу сразу, а в основном – пил воду, причем необязательно за едой. На последнее безвкусие, чуждое каждому человеку в ее родной земле, Ольга не могла смотреть без содрогания, но мысль неожиданно пришлась кстати: смогла пробиться сквозь туман неприятия и напомнила о столь желанном и уже оплаченном графине. Совершенно незначительная уступка, чтобы Нежин хотя бы перестал разливать воду по столу, цедя ее каждый раз из своего уродливого резервуара или прямо из зажатой под мышкой канистры.