Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Два дня спустя после первого письма Фелиции от 20 сентября 1912 года он посреди ночи пишет знаменитый рассказ под названием «Приговор». На следующий день в дневнике появляется запись:
Рассказ «Приговор» я написал одним духом в ночь с 22-го на 23-е, с десяти часов вечера до шести часов утра. Еле сумел вылезти из-за стола – так онемели от сидения ноги. Страшное напряжение и радость от того, как разворачивался передо мной рассказ, как меня, словно водным потоком, несло вперед. Много раз в ту ночь я нес на спине свою собственную тяжесть. Все можно сказать, для всех, для самых странных фантазий существует великий огонь, в котором они сгорают и воскресают. За окном заголубело. Проехала повозка. Двое мужчин прошли по мосту. В два часа я в последний раз посмотрел на часы. Когда служанка в первый раз прошла через переднюю, я написал последнюю фразу. Погасил лампу. Дневной свет. Слабая боль в сердце. Посреди ночи усталость исчезла. Дрожа, вошел в комнату сестер. Прочитал им вслух. До этого потянулся при служанке, сказал: «Я до сих пор писал». Вид нетронутой постели, словно ее только что внесли сюда. Укрепился в убеждении, что то, как я пишу роман, находится на постыдно низком уровне сочинительства. Только так можно писать, только в таком состоянии, при такой полнейшей обнаженности тела и души[75].
На редкость точное описание момента творческого озарения. Полное забвение тела. Он не замечает, как онемели ноги. Письмо – то, что происходит, а не то, что делают. История словно сама, по внутренней необходимости пробивает себе дорогу: «…рассказ разворачивался передо мной». Это «великий огонь». Остатки дня, нормальность сознания сгорают, а то, что остается, огнем не тронуто и вообще лишь впервые в нем очищается – это подлинный образ. Сколь бы внутренним ни был этот процесс, все же не менее приятно наблюдать его со стороны, равно как и показывать его другим, ловя на себе их уважительные взгляды. Отсюда и «потягивание» при служанке, отсюда же – читка вслух сестрам. И сразу за этим беспощадное суждение о прежних попытках писать, брошенное с высоты триумфального момента: «…постыдный уровень сочинительства».
Пару недель спустя в ходе корректуры макета Кафка поделится с Фелицией намерением посвятить этот рассказ ей, хотя к ней история «не имеет ни малейшего отношения»[76]. Ему всего лишь хотелось бы, чтобы этот текст хотя бы «издалека» представлял для нее ценность.
Ни малейшего отношения к Фелиции? Здесь Кафка лукавит. Он сам намекает на нее в дневниках[77], по крайней мере об этом можно судить по имени протагониста. В имени «Георг» столько же букв, сколько в имени «Франц», а в имени «Фрида» (Frieda) – столько же, сколько в имени «Фелиция» (Felice). В фамилии Фриды – Бранденфельд, – пожалуй, звучит мысль о Берлине, где живет Фелиция, и Бранденбургской марке[78].
Есть и любопытная содержательная связь. Как и автор, герой рассказа по имени Георг Бендеманн намерен покончить с холостяцкой жизнью. Но в отличие от автора – Кафки – Георг принял твердое решение, потому что помолвка с девушкой из хорошей семьи по имени Фрида Бранденфельд уже состоялась. С этого начинается рассказ. Один еще только влюблен, а второй уже предпринял первые шаги.
Чудесным воскресным утром Георг пишет длинное письмо другу в далекую Россию, чтобы поделиться новостью о помолвке и скорой свадьбе. Какое-то время Георг сидит за столом и размышляет об истории друга на чужбине, который предстает перед его внутренним взором. Друг этот, чьи дела на родине не задались, «форменным образом сбежал» в Россию. Он открыл торговое дело в Петербурге, которое затем как будто застопорилось. В свои редкие приезды друг на это жаловался. Георг вряд ли узнал бы знакомое по детским годам лицо друга, которое теперь скрывалось за «бородой на иностранный манер» и приобрело желтоватый оттенок, выдающий болезнь. Друг, по всей видимости, не поддерживал никаких связей со своими земляками, прервал всякие социальные контакты и «окончательно обрек себя на холостяцкую жизнь».
Жених Георг здесь, на родине и в безопасности, а там, на чужбине, одинокий и потерянный друг – убежденный холостяк. Георг и его друг – два взаимоисключающих экзистенциальных наброска самого Кафки. Отношения между ними отражают его внутреннее напряжение.
Георг колеблется, писать ли другу, а теперь размышляет о причинах своей нерешительности. Становится ясно, что Георга мучает совесть, хотя он в этом себе не признается. Георг не в ладах с собой, поэтому не может подобрать правильных слов другу.
Он пытается оправдаться перед собой, что и позволяет заключить о чувстве вины. Он задается вопросом, что обыкновенно пишут друзьям. Нужно ли советовать «человеку, который явно сбился с пути», вернуться, восстановить отношения с прежними друзьями и начать новую жизнь на родине? Но если он вернется, к нему будут относиться как к неудачнику. От этого ему станет только хуже, а потому лучше уж пускай остается на чужбине. Но если бы он все-таки вернулся, тогда может статься так, что и здесь у него не получится начать сначала. И тогда он окажется неудачником дважды – первый раз за границей, а теперь и здесь. Тогда правильнее ему не возвращаться. Значит, чтобы совесть была чиста, лучше ничего не советовать, а потому и не нужно «описывать настоящие новости». И это вернее всего объясняло бы молчание Георга.
Разумеется, переписка с другом не оборвалась, но важные темы теперь пришлось обходить стороной. Например, Георг умолчал о своих успехах после того, как мать умерла, а отец отошел от дел. Ему не хотелось показаться хвастуном и давать повод для зависти – так он себе это оправдывает. И о собственной помолвке он бы тоже умолчал, чтобы не обижать холостяка в далекой России. Своей невесте он дает следующее объяснение: «Я не хочу его