Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Она ведет себя вызывающе.
— Что такого вызывающего ты в ней видишь? — холодно поинтересовалась Гудрун.
— Все ее поведение вызывающе. Это невыносимо. Она груба в обращении с людьми. Просто издевается. Нахалка. «Приезжайте меня навестить» — это говорится так, словно мы прыгать должны от счастья, что нас удостоили такой чести.
— Не понимаю, Урсула, почему это тебя так волнует? — спросила Гудрун, не в силах скрыть раздражения. — Всем известно, что независимые женщины, порвавшие с аристократическим окружением, всегда отличаются дерзким нравом.
— Но в этом нет необходимости, это вульгарно! — воскликнула Урсула.
— Я так не считаю. А если бы и считала — pour moi elle n’existe pas[12]. Я не допущу, чтобы она дерзила мне.
— Думаешь, ты ей нравишься?
— Конечно, не думаю.
— Тогда зачем она зовет тебя в Бредэлби погостить?
Гудрун пожала плечами.
— В конце концов, у нее хватает ума понять, что мы не такие, как все, — ответила она. — Уж дурочкой ее никак не назовешь. А я скорее предпочту иметь дело с тем, кто мне не нравится, чем с заурядной женщиной, цепляющейся за свой круг. Гермиона Роддайс многим рискует.
Урсула некоторое время обдумывала слова сестры.
— Сомневаюсь, — возразила она. — Ничем она не рискует. Мы что, должны восхищаться ею, зная, что она может пригласить нас, школьных учительниц, к себе без всякого риска для себя?
— Вот именно, — подтвердила Гудрун. — Подумай, ведь множество женщин не осмелились бы так поступить! Она лучшим образом использует свое положение. Думаю, на ее месте мы вели бы себя так же.
— Ну уж нет, — возразила Урсула. — Ни за что. Мне было бы скучно. Никогда не стала бы тратить время на подобные игры. Это infra dig[13].
Сестры напоминали ножницы, разрезающие все, что оказывается между ними, или нож и точильный камень — когда один затачивается о другой.
— Ей следует возблагодарить небо, если мы удостоим ее своим посещением, — неожиданно воскликнула Урсула. — Ты ослепительно красива, в тысячу раз красивее ее, она никогда такой не была и не будет, и, на мой взгляд, в тысячу раз лучше одета: ведь она никогда не выглядит свежей и естественной, как цветок, а напротив, кажется старообразной и искусственной; и кроме того, мы многих умнее.
— Вне всякого сомнения! — согласилась Гудрун.
— И это следует признавать, — прибавила Урсула.
— Конечно, — сказала Гудрун. — Но со временем ты поймешь, что шикарнее всего быть совершенно обыкновенной, простой и заурядной, как женщина с улицы, создать своего рода шедевр — не копию такой женщины, а ее художественное воплощение…
— Какой ужас! — вскричала Урсула.
— Да, Урсула, это может показаться ужасным. Но надо изображать ту, что является поразительно à terre[14], настолько à terre, что ясно: это художественное воплощение заурядности.
— Скучно становиться тем, кто не интереснее тебя, — засмеялась Урсула.
— Очень скучно, — подхватила Гудрун. — Ты права, Урсула, это действительно скучно, ты нашла правильное слово. Хочется говорить высоким слогом и произносить речи в духе Корнеля[15].
Возбужденная собственным остроумием, Гудрун вся раскраснелась.
— Хочется быть лебедем среди гусей, — сказала Урсула.
— Точно! — воскликнула Гудрун. — Лебедем среди гусей.
— Все старательно играют роли гадких утят, — продолжала Урсула с шутливым смехом. — А вот я совсем не чувствую себя скромным и трогательным гадким утенком. Я на самом деле ощущаю себя лебедем в стае гусей и ничего не могу с этим поделать. Меня заставляют так себя чувствовать. И плевать, что обо мне думают. Je m’en fiche[16].
Гудрун бросила на Урсулу странный взгляд, полный смутной зависти и неприязни.
— Единственно правильная вещь — это презирать их всех, всех подряд, — сказала она.
Сестры вернулись домой, стали читать, разговаривать, работать в ожидании понедельника, начала занятий в школе. Урсула часто задумывалась, чего еще она ждет, помимо начала и конца рабочей недели, начала и конца каникул. И так проходит жизнь! Иногда ей казалось, что жизнь будет так длиться и дальше и никогда ничего в ней уже не изменится, и тогда Урсулу охватывал тихий ужас. Но она никогда с этим внутренне не примирялась. У нее был живой ум, а жизнь напоминала росток, который постепенно зрел, но еще не пробился сквозь землю.
Приблизительно в то же время Беркина вызвали в Лондон. Он не задерживался подолгу в одном месте, хотя имел квартиру в Ноттингеме: чаще всего он работал в этом городе. Однако Беркин бывал и в Лондоне, и в Оксфорде. Ему приходилось много ездить, его жизнь была, по сути, не устоявшейся, не вошедшей в определенную колею, лишенной определенного ритма и органичной цели.
На платформе вокзала он заметил Джеральда Крича, тот в ожидании поезда читал газету. Беркин находился от него в некотором отдалении, в окружении людей. Инстинктивно он никогда ни к кому не подходил первым.
Время от времени, в характерной для него манере, Джеральд поднимал голову и оглядывался. Хотя газету он читал внимательно, ему также необходимо было следить за происходящим вокруг, словно он обладал раздвоенным сознанием. Обдумывая заинтересовавший его газетный материал, Джеральд в то же время не упускал из вида то, что происходило вокруг. Наблюдавшего за ним Беркина эта раздвоенность раздражала. Он также заметил, что Джеральд всегда держится настороже с другими людьми, хотя умеет скрыть это под внешней доброжелательностью и светскостью.
Беркин вздрогнул, увидев, как приветливая улыбка осветила заметившего его Джеральда, тот тут же направился к нему, еще издали протягивая для приветствия руку.
— Здравствуй, Руперт! Куда держишь путь?
— В Лондон. Полагаю, и ты туда же.
— Ты прав…
Джеральд с интересом смотрел на Беркина.
— Хочешь, поедем вместе? — предложил он.
— Разве ты не всегда путешествуешь первым классом?
— Не выношу тамошней публики, — ответил Джеральд. — Третий будет в самый раз. В поезде есть вагон-ресторан, там можно выпить чаю.
Не зная, о чем еще говорить, мужчины одновременно взглянули на вокзальные часы.