Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Было множество степеней мистерий. Некоторые из них были грубыми и практически полностью символическими; в них было лишь немного учености, и в них «скорее познавалась природа вещей, чем природа богов» (rerum magis natura cognoscitur quam deorum) [135] , в то время как другие давали более сложную литургию и более полную теологию. Значительное расстояние отделяло народную магию, которая была как бы гнозисом для масс [136] , от культа Исиды, чье имя было популярно среди магов и в котором свободно употреблялась культовая магия; и опять-таки значительный шаг отделял религию Исиды, которая оперировала иерархиями демонов, от религии герметизма, которая бралась «проповедовать людям… красоту Знания» [137] и в которой гнозис являлся «религией Ума (Nous)» и в таком качестве был синонимичен «видению вещей божественных» [138] . Каждая религия мистерий сообщала «секрет», знание о жизни божества и средство единения с ним. Была священная традиция ритуальных и культовых обычаев, которую истолковывали иерофанты и передавали от одного к другому из поколения в поколение жрецы и учителя. Платон сообщает нам, что мистерии орфиков предлагали спасение от зла в загробной жизни и предсказывали страшное будущее для непосвященных [139] . Софокл также ограничивает вечное блаженство лишь посвященными [140] . Приверженцы мистерий претендовали на многое, и их вера в обладание эзотерической доктриной и путем спасения была не самым незначительным фактором в успехе их пропаганды. Они затрагивали струны и надежды, и ужаса в сердцах людей.
Указывая способ общения с божеством в «мистерии», религии мистерий готовили почву для ориентализации западной религиозной мысли [141] , известной как гностицизм; но они также, по мере того как религия стала общепризнанной как определенный гнозис, приспосабливались к новым требованиям. В преобладающем синкретизме мистерии в различной степени приближались к религиозным движениям и «возрождениям», именовавшимся гностическими. Во многих отношениях они были несхожи, но все их связывала идентификация религии со «знанием» ( Gnosis , а не ἐπιστήμη, концептуальное знание), или, скорее, та точка зрения на религию, которая давала знанию центральное место, утверждая постижение божества посредством знания, а не веры. Общими для мистерий и гностицизма были некоторые идеи, такие как пантеистический мистицизм, магические практики, сложные космогонии и теогонии, перерождение, единство с Богом, откровение свыше, дуалистические взгляды, важность, которая придавалась именам и атрибутам божества, и единая цель – спасение отдельно взятого человека. Когда гностицизм занял господствующие позиции на Востоке и Западе, мистерии приобрели все более гностический характер. Линию раздела зачастую трудно провести. Герметизм, таким образом, можно рассматривать или как религию мистерий, или как фазу гностицизма.
Этот аспект мистерий связывает нас с фактором в развитии западной религиозной мысли, который имел широкое значение в истории мистерий, христианства и философии, а именно вера в то, что Бог неведом и его можно познать лишь в той степени, в которой Он Сам Себя проявляет в особом откровении веры; таким образом, Он, не могущий быть понятым, стоящий высоко над человеком, может быть осознан только благодаря неописуемому мистическому опыту и пассивному состоянию души. Это было ни больше ни меньше как реакцией Востока на западную эпистемологию [142] .
За выражением «познать Бога» или «знание Бога», столь знакомым для нас, лежит длинная история, в ходе которой Восток и Запад постепенно приближались друг к другу в своем мышлении, пока Запад не принял точку зрения Востока. Греческий интеллект и восточное откровение, мирское и священное, встретились, и в результате этого мир стал убежден в необходимости Откровения [143] , но только с некоторым изменением в самом понятии «откровение».
В эллинистической мысли Бог не был ни «неизвестным», ни «непознаваемым», поскольку интеллект греков полагал, что он может проникнуть в святая святых всего знания, и поскольку он был по сути своей пантеистичным, он видел Бога в мире и мир как чувственное проявление Бога, которое можно понять рассудком (νοητὸς θεὸς). Но по мере того, как греческой мыслью овладевала усталость и она уступала место мысли эллинистической, когда стали возникать сомнения в природе и достоверности знания и когда скептицизм относительно возможности для разума достичь конечной реальности распространялся все дальше и дальше, стала возрастать потребность в авторитете, в откровении или в «достоверном слове». Это воззрение, получившее впоследствии огромное значение, возникало лишь постепенно [144] и с убеждением, что «γνῶσις θεοῦ не может быть приобретением интеллекта, но даром Божьей милости душе, сознающей свою греховность и поэтому способной принять милость Бога» [145] . Пришло то время, когда, говоря словами Сенеки, «боги протянули руку восходящим» (adscendentibus Di manum porrigunt).
Три человека особенно выделяются в этом эпохальном переходе от западных религиозных понятий к восточным – Платон, Посидоний и Филон. Платон, хотя и признавая, что Создатель и Отец мира может быть понят мыслью [146] , тем не менее верит, что «творца и родителя этой Вселенной нелегко отыскать, а если мы его и найдем, о нем нельзя будет всем рассказывать» [147] . Это предупреждение ведущего мыслителя Греции, того, чья мысль вошла во все последующие религиозные и философские системы греко-римского мира, оказалось пророческим. Он, как кажется, предполагал, что найти Бога или говорить о Нем – это не прерогатива любого человека; для этого требуются особые качества. Это, наряду с мыслью Платона о необходимости безопасного плота – то есть достоверного слова, – указывало на восточную теорию религиозного знания как откровения. Но на этом Платон не остановился. Он привил греческой мысли тот трансцендентализм, который с тех пор стал состязаться за место под солнцем с местной греческой имманентностью божества и в конце концов восторжествовал в неоплатонизме. В эллинистическую эпоху этот элемент платонизма оказался удобным мостиком к той восточной концепции божества, которая сделала необходимым сошествие божества в форме особого откровения.
Итак, когда Платон подготовил путь, Посидоний оказался первым (насколько мы знаем), кто определенно ввел в западную религиозную мысль [148] понятие «познания бога» как чего-то превосходящего концептуальную мысль и ускользающего от разумного понимания. Следует обратить внимание на то, что это представление о знании бога, такое слабое в греческой литературе, растет pari passu наряду с возрастающим религиозным синкретизмом эллинистически-римской эры, в который никто не внес большего вклада, чем Посидоний, который повлиял на Лукреция, Вергилия, Цицерона, Сенеку, Филона, герметических писателей и практически на каждого последующего религиозного автора.
С Филоном мы ближе всего подходим к позднейшему пониманию Бога, который не только является неведомым, но и не поддается никакому пониманию (ἀκατάληπτος), хотя Филон изо всех сил пытался примирить греческое воззрение на Бога, которого можно познать разумом, с иудейским представлением о трансцендентности божества; это последнее он завел гораздо дальше, чем Платон, и ближе к позиции Плотина. Уверяя, что знание Бога – это «вершина счастья и блаженства», он говорит, что «Создатель не создал ни одной души ни в одном теле, которая обладала бы своей собственной силой, чтобы увидеть Создателя» [149] . Его тенденция далее проявляется в следующих пассажах. Бог говорит Моисею [150] : «Что касается понимания Меня, человеческая природа не подходит этой задаче, поскольку даже вся земля и весь мир не могут вместить ее», и опять он спрашивает – «нужно ли удивляться тому, что Сущий [Бог] не поддается человеческому пониманию, если неизвестен даже тот дух, что в каждом из нас?» [151] .