Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Внося лирические элементы в свои философские труды, Владимир Соловьев одновременно делал и обратное: утверждал свое религиозно-философское мышление в строках своих лирических стихов. Он отражал в них мотивы своего мистического прозрения, свое ощущение «трепета жизни мировой», мерцавшие в его над сознании отблески вечного первообраза мира в дарованной ему Господом нетленной, нерушимой красоте. София Премудрость Божия, одухотворяющая и направляющая всю мировую жизнь, сливалась для него с туманным образом «вечной женственности», воплощение которой он безуспешно искал на земле в течение всей своей жизни. Видимый, ощутимый мир был для него не реальным, но лишь бледным отражением подлинной реальности исполненного красотой потустороннего мира.
Милый друг, иль ты не видишь,
Что всё видимое нами —
Только отблеск, только тени
От незримого очами?
Милый друг, иль ты не слышишь,
Что житейский шум трескучий —
Только отклик искаженный
Торжествующих созвучий?
Милый друг, иль ты не чуешь,
Что одно на целом свете
Только то, что сердце сердцу
Говорит в немом привете?[88]
Вера В. Соловьева в вечность и неизменность Господней любви побеждает в нем страх смерти.
Смерть и время царят на земле, —
Ты владыками их не зови:
Всё, кружась, исчезает во мгле,
Неизменно лишь солнце любви[89].
И он молит Мать Предвечного Слова – открыть двери к жизни нетленной.
Всенепорочная Дева Пречистая,
Слова Предвечного Мать и создание!
Слова земной и небесной природы!
Сын Твой и Вышнего Бога сияние, —
О, бесконечности око лучистое!
В веки последние, тяжкие годы
Пристань спасенья, начало свободы
Нам чрез Тебя даровал.
Он одну между всеми избрал,
Он в Тебе возлюбил и грядущие роды.
Открой милосердия двери,
Всеблагодатная, к жизни нетленной
В любви и вере
Душе смиренной[90].
Мистические взлеты В. Соловьева достигают иногда силы пророчеств, осуществление которых мы теперь видим.
О Русь, забудь былую славу,
Орел двуглавый сокрушен[91],
писал он, предчувствуя кровавый революционный хаос. «Чую близость времен, когда христиане будут собираться на молитву в катакомбах, потому что вера будет гонима», говорил он друзьям на смертном одре. Но ощущая, а быть может, даже сознавая неизбежность временного господства Зла на земле, он провидел и гибель его – победу Добра, искупления и прощения греха. В своем последнем предсмертном стихотворении он писал:
Зло позабытое
Тонет в крови.
Всходит омытое
Солнце любви.
Замыслы смелые
В сердце больном…
Ангелы белые
Встали кругом.
Стройно-воздушные
Те же они
В знойные, душные
Тяжкие дни[92].
Приглушенная русская религиозная мысль благодаря Соловьеву ожила и засветилась новыми радужными огнями. Новое слово прозвучало в богословии и философии, а в области поэзии возникло и оформилось новое течение символистов, которому суждено было лечь в основу «Серебряного века» освобожденной из материалистического плена русской поэзии.
Первым, кто пошел по тропам ритмического слова вслед за поэтом В. Соловьевым, был Д.С. Мережковский. Поэтому, если не считать предтеч – Тютчева и самого Соловьева – Мережковского и следует назвать основоположником русского символизма. Эта форма поэтического мышления совпадала для него с углублением в религиозную философию. Но Мережковский стоял на грани двух эпох и, устремившись к блеснувшему перед его духовными очами свету, всё же не смог полностью освободиться от тяготевших над ним влияний побежденной этим светом тьмы. «Две бездны», «Христос и Антихрист» – два полюса чувства и мышления одновременно давивших на его психику и разрывавших ее на две части. Попытки примирения этих двух противустоящих сил прошли через всю жизнь Д.С. Мережковского, но не дали мира его творческому духу. Не потому ли в звучаниях арфы Давида он прежде всего и главным образом слышал ее покаянные тона?
Из преисподней вопию
Я, жалом смерти уязвленный:
Росу небесную Твою
Пошли в мой дух ожесточенный.
Люблю я смрад земных утех,
Когда в устах к Тебе моленье —
Люблю я зло, люблю я грех,
Люблю я дерзость преступленья.
Мой Враг глумится надо мной:
«Нет Бога: жар молитв бесплоден».
Паду ли ниц перед Тобой,
Он молвит: «Встань и будь свободен».
Бегу ли вновь к Твоей любви, —
Он искушает, горд и злобен:
«Дерзай, познанья плод сорви,
Ты будешь силой мне подобен».
Спаси, спаси меня! Я жду,
Я верю, видишь, верю чуду,
Не замолчу, не отойду,
И в дверь Твою стучаться буду.
Во мне горит желаньем кровь,
Во мне таится семя тленья,
О дай мне чистую любовь,
О дай мне слезы умиленья.
И окаянного прости,
Очисти душу мне страданьем —
И разум темный просвети
Ты немерцающим сияньем![93]
Эмоции символизма, его религиозные устремления всего полнее, всего сильнее выражены талантливейшим из плеяды «Серебряного века» Александром Александровичем Блоком, о котором мы говорим в другой главе. Но в выражении их Блок не смог отойти от присущей ему туманности, неясности, загадочности образов и слова, поэтических дефектов, за которые упрекал его ясный, солнечный Н.С. Гумилев. «Где-то высоко у Царских Врат причастный к тайне…», «Вхожу ли я в темные храмы», где «высоко по карнизам бегут улыбки, сказки и сны» – всё это только предчувствие, преддверие Тайны, но не прямое устремление к ней. Такова вся поэзия А. Блока,