Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Прозвучал, однако, в открытой печати голос, категорически несогласный с вынесенным поэту приговором. Роберт Фредерикович Куллэ в «Вестнике знания» (№ 7, 1927) выступил со статьёй «Поэт раскольничьей культуры», отметая все обвинения в адрес Клюева. Статья эта малоизвестна, так что стоит привести её в солидных выдержках.
«Там, в Олонецкой, Архангельской и Заволжской губерниях — до Урала и Сибири, в „лесах и горах“, у заповедных озёр, в водах которых „посвящённые“ видели очертания затонувшего „Китежа-града“, хранились и накапливались богатства словесной руды, всегда золотоносной, всегда изобилующей густым, ярким, суггестивным символом. Былина, духовный и „цветной“ стих, песня, сказка, заговор, приворот, загадка, заклинания живут и питаются корнями своей не только религиозно-исторической стихии, актуальной, как всё живое, и составляющей мироощущение, лишённой иных просветительных влияний среды, но и как большая, могучая культура словесного творчества, знающего грани между „низким“, ежедневным коммуникативным значением слова и его „возвышенным“, поэтическим значением, таким, к которому прибегают в совершенно особых, торжественных случаях…
К сожалению, совершенно непонятым остаётся до сих пор наш крупный современный поэт Николай Клюев… Только полным непониманием основных течений нашей литературной культуры можно объяснить „критику“ Безыменского… Поэтическое слово Клюева несёт в себе ту рудоносную концепцию крестьянской культуры, которая и Разина, и Пугачёва, и Ивана третьего и четвёртого понимает по-своему, преображённо, в каких-то обратных преломлениях, за которые мы судить поэта просто не вправе, как не вправе упрекать то или иное слово за его первоначальное значение, скрытое, но веющее древней тайной…
Вся поэма („Деревня“. — С. К.) говорит только о настроении современной северной раскольничьей деревни, её языком, её образами. Совершенно очевидно, что эти настроения не однородны у разных возрастных и классовых слоёв. Виноват ли в этом поэт? Реакционен ли он поэтому?..»
Роберт Куллэ дал такую интерпретацию заключительным строкам «Деревни», которая могла бы убедить противников Клюева и сомневающихся, что поэт в самом деле пишет «о победе новой стихии над старой, жизни над застойностью»… Но финал статьи прозвучал мощным аккордом в унисон клюевскому финалу в его изначальном смысле.
«Ведь надо же понять, что именно в этой среде — хранительнице жемчужной россыпи сказочных слов, величавых образов, нарочитых приговоров и кровно-почвенной мужичьей культуры, — наиболее уместны недоумённые вопросы, выраставшие, как грибы, на почве вечных гонений, преследований, аввакумовских бунтов, двуперстных знамений, нескончаемых схоластических споров, неутомимой бунтарской религиозной мысли, искавшей — страстно и мучительно — воплощений в магическом, покоряющем слове…»
Эти слова звучат совершенно по-особому, если связать их с декларацией Русской православной церкви того же года.
Заместитель Местоблюстителя митрополит Сергий (Страгородский) и Временный Патриарший синод утверждают лояльность Церкви к советской власти, несовместимость христианства и марксизма, полное отделение Церкви от государства.
Год спустя, в мае 1928 года, «Рабочая газета» и «Рабочая Москва» начинают массированную атаку на «гнездо черносотенцев под Москвой», на Троице-Сергиеву лавру. П. А. Флоренский, историк и искусствовед Ю. А. Олсуфьев обвиняются в том, что «под маркой государственного научного учреждения выпускают религиозные книги для массового распространения». И в том же месяце начинаются массовые аресты. В числе других арестованы Флоренский и бывшие профессора Духовной академии Д. И. Введенский и С. И. Глаголев.
И той же весной Клюев начал работу над одним из своих вершинных произведений — поэмой «Погорельщина», что войдет в классический свод русской и мировой поэзии.
В окружающей Клюева жизни всё явственнее виделся ему апокалипсис, о котором пели давным-давно староверы в духовных стихах (книга T. С. Рождественского «Памятники старообрядческой поэзии», изданная в 1909 году, была одной из его настольных книг):
«Конечно, идея патриотизма — идея насквозь лживая… Задача патриотизма заключалась в том, чтобы внушить крестьянскому парнишке или молодому рабочему любовь к „родине“, заставить его любить своих хищников…» Луначарский, произнося сие в 1925 году, не сделал никакого открытия — до него ещё в годы Гражданской войны подобное отчеканивали и Бухарин, и Зиновьев… И всё же именно с середины 1920-х годов антипатриотические, антирусские инвективы достигли наивысшего градуса как в политических речах, так и в поэтических виршах.
«Пристрастие к русскому лицу, к русской речи, к русской природе… это иррациональное пристрастие, с которым, может быть, не надо бороться, если в нём нет ограниченности, но которое отнюдь не нужно воспитывать…» Это — снова Луначарский. Понятно, впрочем, что там, где есть или видится ограниченность — там начинается борьба. Борьба не на жизнь, а на смерть.
(Эти же мотивы обрели своё полнозвучие в конце 1980-х — начале 1990-х, с новым «революционным подъёмом».)
Для Клюева это время стало временем рождения новых песен — песен русского сопротивления.
Апология русской тайны, русской сказки, не разгаданной до конца и отечественной классикой, воплощается в клюевских строках воедино с «иррациональным пристрастием» к русскому лицу и к русской природе — к тому, что вызывает зубовный скрежет новых идеологов «безнациональности».
Это стихотворение Клюев понёс в журнал «Звезда», где ещё не до конца опомнились от разгрома напечатанной там же «Деревни». Редакторы полагали, что поэт предоставит им что-нибудь в духе и стиле «Юности», но прочтя стихи, тут же отказались от публикации.
А на столе у поэта лежало ещё одно, недописанное.
Новое татарское иго. С которым, мнилось, навсегда покончено было, когда слагался гимн Ленину, когда мнилось, что «Чёрной Неволи басму попрала стопа Иоанна…». Здесь уже нет места вопросу: «Изловлены ль все павлины?..» Изловлены. И времена татарского набега сменяются лихими временами никонианства и мученичества непокорных — и всё едино в окаянной современности.