Шрифт:
Интервал:
Закладка:
13 октября Суворин записал в дневнике: «Ужинали — Чехов, Давыдов и я. Давыдов сказал: „По-моему, талантливый человек не может быть мрачен. Он все замечает, все видит, вечно заинтересован чем-нибудь“. Он разумел актрис и актеров». Но, может быть, Владимир Николаевич имел в виду Чехова, расстроенного репетициями. Затем заговорили о мизансценах, предложенных Карповым. Давыдов их критиковал: «Надо, чтобы все было уютно».
В понедельник, 14 октября, Чехов следил за репетицией вместе с Потапенко. Она проходила в Михайловском театре. Камерные ли размеры этой сцены, результат ли предыдущих репетиций или, как вспоминал Потапенко, произошло «театральное чудо», «Чайка» вдруг ожила: «Когда же вышла Комиссаржевская, сцена как будто озарилась сиянием. Это была поистине вдохновенная игра. В зале не было публики, но был Чехов; она играла для него одного и привела его в восторг». Чехов написал родным: «Комиссаржевская играет изумительно».
15 октября Чехов не пошел на репетицию в Александринский театр. До премьеры оставалось два дня. Репетировали еще без декораций, спорили из-за мизансцен. Особенно по поводу простыни, накинув которую, Комиссаржевская читала в финале самое начало монолога «мировой души»: «Люди, львы, орлы и куропатки, рогатые олени, гуси, пауки, молчаливые рыбы, обитавшие в воде, морские звезды и те, которых нельзя было видеть глазом, — словом, все жизни, все жизни, свершив печальный круг, угасли…»
Между двумя исполнениями Ниной Заречной «странной» пьесы Треплева происходили все события. Увлечение Нины известным беллетристом Тригориным, любовником Аркадиной. — Попытка самоубийства Треплева, потрясенного провалом своей пьесы, крахом своей любви к Нине, неудачными поисками новых слов, новых форм для томящих его образов и сюжетов. — Рождение и смерть ребенка Нины от Тригорина, бросившего ее и вернувшегося к Аркадиной. — Скитания Нины по провинциальным театрам.
Ремарка перед финальным исполнением монолога — «садится на скамеечку, накидывает на себя простыню, которую взяла с постели», — принадлежала Чехову. На репетиции Комиссаржевская выходила в таком виде на авансцену. Карпов, видимо, не задумывался, как это будет смотреться из зрительного зала. Опытные актеры подсказывали режиссеру, что это опасно — не засмеются ли в зале? Но Карпов оставил свою мизансцену. Смирнова, вернувшись с репетиции, записала в дневнике: «Конец еще не слажен, пьеса идет чуть ли не с трех репетиций. Давыдов и Николай (Сазонов. — А. К.) защищали Комиссаржевскую от Карпова, который по своей неопытности заставляет ее вести финальную сцену у задней кулисы, загородивши ее столом. Давыдов уверяет, что это говорящая голова. Много было разговоров о том, можно ли в простыне выходить на авансцену. Карпов подсел ко мне, но когда я ему сказала, что пьеса плохо срепетована, ушел и больше не возвращался».
Назавтра, 16 октября, на генеральную репетицию, Чехов пришел вместе с Потапенко. Спектакль игрался уже в декорациях, актеры были в костюмах, в зале присутствовали первые зрители. Потапенко запомнил, что на сцене царила неопределенность: «Что-то как будто переломилось, словно артисты надорвали свои силы. Все шло гладко, но бледно и серо. Чеховские люди все больше и больше сбивались на александринских. Актеры, которые так вдохновенно на той репетиции отошли от себя, как будто забыли, как это они сделали». Публика в зале скучала.
Режиссер и актеры словно приспосабливали «Чайку» к себе, своей сцене, своим зрителям. Пьеса тускнела, увядала. Комиссаржевская, сразу сроднившаяся с пьесой, одна не могла спасти положение. На этом неопределенном фоне она сама становилась странной, а для кого-то в зале, может быть, и смешной. Все балансировало, попадало в опасную зависимость от случайности, вроде простыни, о которой так и не договорились на репетиции.
Потапенко запомнил обед накануне премьеры. Чехов, по его словам, «предчувствовал неуспех и сильно нервничал». То же самое он сказал сестре, когда утром встретил ее на вокзале: «Актеры ролей не знают… Ничего не понимают. Играют ужасно. Одна Комиссаржевская хороша. Пьеса провалится. Напрасно ты приехала».
Отличалась ли публика на премьере «Чайки» от обыкновенной? Поклонники Левкеевой пришли на бенефис любимой комической актрисы, которая играла в пьесе «Счастливый день», шедшей после «Чайки». Эти зрители ждали развлечения, удовольствия.
Петербургские литераторы и театральные критики собрались, чтобы увидеть новую пьесу Чехова. Казалось бы, привычная премьерная и бенефисная публика. Одни «свои» приготовились шумно приветствовать Левкееву в конце вечера. Другие «свои» любопытствовали, что написал их собрат по литературному цеху. Однако для многих из пишущей братии Чехов был чужой. Он, судя по письмам предшествующих лет, подозревал это, но не отравлял себя размышлениями об истоках и размерах скопившейся неприязни. В том числе тех, кто сидел в зале Александринского театра 17 октября 1896 года.
Ясинский писал о Чехове в «Петербургской газете» весной этого года уже с нескрываемым недобрым чувством: «Не все рождаются в сорочке, и не каждому писателю суждено сосредоточивать на себе восторженное внимание современников». Куплетский много раз до этого дня уверял читателей газеты «Сын отечества», что повести Чехова не оригинальны, слабы, а талант его страдает существенными недостатками. Россовский давно твердил в газете «Гражданин», что Чехов зазнался, что он «пренебрег литературной школой и художественными вкусами читающей публики (может быть, и дурными, но все же господствующими)». И вообще сочиняет всякий «вздор».
Если собрать воедино подобные печатные и устные высказывания о Чехове других драматургов и критиков, пришедших на премьеру «Чайки», возникло бы ощущение, что зал распирало от желания объединиться и поставить выскочку на место. Но тут же, в соседних креслах, сидели литераторы и журналисты, признававшие талант Чехова. Таковых, наверно, было больше, чем откровенных недоброжелателей.
Конечно, не существовало никакого прямого сговора между теми, кому не нравился Чехов, кого обрадовали нелестные суждения о «Чайке», уже разошедшиеся в столичных театральных и литературных кругах. Не встречались специально Мережковский и Боборыкин. Не списывались заранее Ясинский и Кугель, не договаривались о «кошачьем концерте», свисте, шиканье. Была тайная и явная недоброжелательность небольшой группы людей. И царило веселое настроение толпы, ожидавшей выхода бенефициантки. А заодно согласной поглядеть «комедию» г. Чехова.
Вид зрительного зала запомнила Шаврова: «Нарядная публика, вся пресса, все критики, литераторы. В театре было много артистов драмы, оперы и балета, участвовавших в чествовании бенефициантки, и много шумной молодежи на галерке». В общем, как тогда говорили, «весь Петербург». Первые реплики учителя Медведенко — «Отчего вы всегда ходите в черном?» и ответ Маши Шамраевой, в которую он влюблен: «Это траур по моей жизни» — зал выслушал спокойно. Актеры так и не выучили как следует свои роли. Они надеялись на суфлера. Публика к этому привыкла. Однако вялый тон каких-то разговоров на сцене о деревенской скуке, о рутине в искусстве сразу навеял скуку в зале.