Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но и это обыкновенная история в театре. Зрители выражали ее всегда одинаково. Позволяли себе кашлянуть, тихо перемолвиться с соседом. Если бы актеры хотя бы играли в тот вечер с живым интересом к своим героям, то недоумение первых минут, может быть, рассеялось. За время нескольких репетиций, осложненных неурядицами из-за распределения ролей, актеры не поняли, не уловили «простоты» тона. Того, о чем говорил им автор. Скрытая ирония «Чайки», внутренний психологический комизм и трагизм пьесы оставались для них неразгаданной загадкой.
А скука зрительного зала нарастала, искала выхода, повода, чтобы вырваться наружу. Зрители словно ждали какой-нибудь нелепицы. На ее, публики, взгляд, в «Чайке», написанной не по привычным канонам, было за что зацепиться насмешливому глазу, над чем посмеяться. И салонному острослову, и гостинодворскому зубоскалу. В театре все рядом и все равны: сановный чиновник и приказчик из магазина.
Актер Ю. М. Юрьев запомнил: «В партере кто-то нарочито громко вздохнул, раздалось протяжное: „О-ох!“ Выходка скучающего зрителя понравилась, ее встретили сочувственно. В знак солидарности в ответ прокатился легкий смех. Смех, по-видимому, ободрил некоторых смельчаков и подвигнул их на дальнейшие действия». Зал будто получил разрешение на «свободу». Публика быстро превращалась в толпу. Возмущение некоторых зрителей: «Тише!», «Молчите!», «Как не стыдно!» — оказалось тщетным. Партер, бельэтаж и галерка соревновались в пошлом и безнаказанном издевательстве.
Окончательно всё сорвалось в первом акте, едва Комиссаржевская, в белом, села на бутафорский камень и, освещенная театральной луной, прочла первые строки пьесы Треплева: «Люди, львы, орлы и куропатки, рогатые олени, гуси, пауки…»
Публика, притихшая на короткое время, пустилась во все тяжкие. Именно партер и бельэтаж, а не галерка, как будто объединились с героиней пьесы, актрисой Аркадиной. Она сорвала домашнюю премьеру сына, посягнувшего встать в ряды «жрецов» искусства да еще с какой-то новой, необычной пьесой о «мировой душе». Зрители мешали представлению «Чайки». Тем самым, вольно и невольно, они выказывали отношение к автору. Он заставил их слушать какие-то нелепые разговоры, какой-то странный монолог со словами: «Общая мировая душа — это я… я… Во мне душа и Александра Великого, и Цезаря, и Шекспира, и Наполеона, и последней пиявки. Во вселенной остается постоянным и неизменным один лишь дух».
В пьесе доктор Дорн не посмел остановить Аркадину и возразить ей. Слова одобрения он сказал Треплеву наедине. Зрители, которых заинтересовала «Чайка», не смогли остановить лавину насмешек, неудержимый смех вконец разыгравшихся весельчаков из публики. Между сюжетом пьесы (прерванное представление) и «сюжетом» спектакля 17 октября 1896 года (скандал в зрительном зале) возник резонанс.
На сцене Треплев убегал со словами: «Виноват! Я выпустил из вида, что писать пьесы и играть на сцене могут только немногие избранные. Я нарушил монополию! Мне… я…» В зале, может быть, именно в это время Чехов вышел из ложи Суворина. Потом его видели за кулисами, в кабинете Карпова, в уборной Левкеевой.
Авилова запомнила, что поднялось в зале, едва опустился занавес после первого акта: «…хлопки заглушались свистом, и чем больше хлопали, тем яростнее свистели. И тогда ясно стал слышен и смех. Мало того, что смеялись, — хохотали. Публика стала выходить в коридоры или в фойе, и я слышала, как некоторые возмущались, другие негодовали:
— „Символистика“… „Писал бы свои мелкие рассказы“… „За кого он нас принимает?“… „Зазнался, распустился“…
Остановился передо мной Ясинский, весь взъерошенный, задыхающийся.
— Как вам понравилось? Ведь это чёрт знает что! Ведь это позор, безобразие…
Его кто-то отвел. Многие проходили с тонкой улыбкой на губах, другие разводили руками или качали головами. Всюду слышалось: Чехов… Чехов…»
Мимо Авиловой, сидевшей в амфитеатре, текла публика партера. Она направлялась в фойе, где разыгрывался второй акт спектакля, затеянного зрителями. «Режиссировали» его, а также исполняли главные роли петербургские литераторы и рецензенты. Сам по себе затевался своеобразный сговор: как завтра отщелкать Чехова в газетах. Театральные критики обменивались возмущением, остротами, злорадными репликами, будто уже строчили рецензии. Они уловили общее мнение: пьеса ужасна, автора надо «пробрать», сказать наконец вслух, что он «исписался».
Однако в фойе, помимо торжества литературных недоброжелателей Чехова, совершалось нечто и в стане его приятелей. В разговорах с противниками пьесы они не защищали «Чайку». Возмущались поведением публики, но соглашались, что пьеса не сценична, что она «странная».
Лейкин написал в дневнике вечером 17 октября: «По-моему, в том, что дал для сцены Чехов, нет пьесы, но есть совершенно новые типы и характеры, хотя и не особенно ярко намеченные. Это набросок пьесы — и только. Видно также, что Чехов стремился быть как можно более оригинальным. Ни банальностей, ни общих мест никаких, а публика Александринского театра любит банальности и общие места. Друзья Чехова ушли из театра опечаленные. Мне самому было жалко его за неуспех».
В рецензии, появившейся на следующий день, Лейкин воспроизвел главные претензии литераторов и критиков к «Чайке»: «Она не для сцены»; — «Движения никакого»; — «Падение, полное падение»; — «Нет, он не драматург». Позже, в письме Чехову, Лейкин повторил свои впечатления от поведения рецензентов на премьере: «Они тотчас же после первого акта зашипели, забегали по коридорам и буфету, с апломбом восклицая: „Где тут действие! Где тут типы! Вода и вода“, — прямо подготовляя неуспех первого представления, ибо обращались с разговорами к бенефисным завсегдатаям, а те в большинстве случаев глупы и слушают то, что им говорят, сами ничего не понимая».
Особенно Николай Александрович запомнил возмущение Кугеля и рассказал в письме Чехову: «Предчувствуя, что он наутро начнет выливать помои на пьесу, я отправился в ложу Худековых и просил Николая Худекова, чтобы он взял Кугеля под уздцы и сдержал. То же самое прибавила от себя и добрейшая Надежда Алексеевна (сестра Л. А. Авиловой. — А. К.), его мать, которой пьеса нравилась! Сын обещал матери и мне, но наутро все-таки появилась ругательная заметка Кугеля, которая меня буквально взбесила».
У Лейкина была возможность защитить «Чайку». В той самой «Петербургской газете», для которой писал Кугель. Но он дал вместо рецензии зарисовки публики в манере своих «Осколков» — ни анализа пьесы, ни разбора спектакля. Хотя накануне, в дневнике, обещал «устами действующих лиц» своих «Летучих заметок» «указать на достоинства „Чайки“ как литературного произведения».
Понять оригинальность «Чайки» Лейкин не смог. Как и Суворин, чье мнение Лейкин слышал в антрактах и при разъезде публики. И воспроизвел в своих «заметках», где он обозначен главным внешним признаком — «борода лопатой»: «Так очень многие пьесы в первое представление проваливаются, а потом в последующие представления отлично смотрятся и даже хорошие сборы дают ведь сегодня бенефисная публика. Ей никогда ничего не нравится. А к следующему представлению сделают необходимые купюры, и пьеса будет смотреться».