Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ваш народ болен, — говорила я как можно мягче, — он периодически пускается в авантюры, грозящие ему саморазрушением. Опять же Святослав, когда объявили войну, очень образно описал ваше состояние духа: «Немецкий народ, — говорил он, — похож на прекрасного сапожника, трезвого, упорного в работе и честного. Сидит в своей мастерской и тачает великолепные сапоги; клиентура растет не по дням, а по часам. И вот однажды, неизвестно почему, этот чудесный мастер бросает вдруг свои инструменты, выходит на улицу и начинает дубасить публику направо-налево. Сначала, разумеется, его клиенты разбегаются, потом, разозлившись, собираются вместе, набрасываются на сумасшедшего сапожника и хорошенько его дубасят. И вот он, весь в синяках, снова возвращается к себе в мастерскую, собирает свои инструменты и принимается за работу, — а уж в этом он точно превосходит всех своих конкурентов».
Ферри признавал за своими соотечественниками болезненную, периодически выплескивающуюся агрессивность, — можно подумать, они сами стремились разрушить тот «gemütlich»[86], который столь старательно вокруг себя создавали. «Возможно, мы и впрямь больная нация. Однако не забывайте, что в восточной Германии и в Пруссии очень велика примесь славянской крови. Может, этим и объясняется наше пристрастие к коллективному самоубийству?»
Но почему все-таки я уверена, что Германия проиграет войну? — спрашивал он меня. — Ведь дела идут замечательно.
— Вы правы, логики в этом нет. Просто я чувствую к немцам необъяснимую жалость. Разве это нормально — жалеть победителей? Обычно такие чувства вызывают побежденные. Я очень ценю отвагу даже врагов, но почему-то думаю, что так легко захватившая наши страны армия обязательно будет разгромлена.
— Но отчего?
— Если оставить в стороне нравственные проблемы и рассуждать безо всякой щепетильности с политической точки зрения, то повторяю, вы нетерпеливы! А для создания империи терпение просто необходимо. Вспомните, как быстро развалилась империя Наполеона, тоже не отличавшегося терпеливостью. Зато англичане, располагавшие поначалу лишь маленьким островом, создавали свою империю медленно, шаг за шагом, с выдержкой мореплавателей. Моряку известно, что, выйдя из гавани, он долго не увидит следующего порта. А посмотрите, как ведет себя Гитлер: он захватил Австрию — никто и не думал это оспорить. Покушаться на Прагу, при всей нашей слабости, уже не стоило, — к чему рисковать? Будь он настоящим политиком, он бы предоставил разделаться с Чехословакией своему преемнику. Глядишь, третьему поколению удалось бы без всякой войны присвоить Польшу. Но он торопится, его снедает желание сделать все самому, он жаждет славы, — сколько государственных мужей разбило себе на этом голову, а своим странам исковеркало судьбы, — и он ввязывается в авантюру. Во что еще втянет Германию ваш фюрер? И что, в конце концов, останется от ваших, до сей поры легких, завоеваний? Одно воспоминание. Так неразумное дитя Спарты дало лисе прогрызть свое чрево, лишь бы доказать, какое оно сильное.
Моя подрывная работа в сочетании с личными неприятностями Ферри завели его так далеко, как я и не рассчитывала. Любимый его братец просто-напросто присвоил их семейное предприятие. И Ферри пропал. Я получила от него письмо: он лечился от нервного расстройства. Больше мы никогда не виделись.
Напрасно я искала его в 1945-м в оккупированной Германии, стремясь оказать, если удастся, хоть какую-то помощь. Я не забыла, что он, зная о моем стремлении попасть в Лондон, сохранил это в тайне.
Вскоре после обыска я покинула мастерскую Оливье и стала перебираться из одной маленькой гостиницы в другую; сначала жила в «Кристалле», переименовавшемся после войны в «Монтану», где устраивали свои попойки экзистенциалисты, потом в «Бонапарте», где снова встретилась с Сержем Набоковым и ирландской танцовщицей Дженн, оставшейся неукротимой, несмотря на все свои болезни. Наступила зима, страшная зима, теперь приходилось исхитряться, чтобы первой занять вожделенное место во «Флоре» — место у печки, нашего истинного домашнего очага, отогревавшего нам души и окоченевшие от холода пальцы. На этом перенаселенном островке мирно сосуществовали представители трех полов и оккупанты-интеллектуалы. Мари Меерсон носила костюмы своего мужа и мужскую шляпу; но то не было показателем особой сексуальной ориентации — нужда заставляла. Позже, работая над первым своим романом «Европа и Валерий», я не раз вспоминала ее смуглое худое лицо, затуманенный взор, нашептанные на ухо признания. Другой завсегдатай, Анри Ланглуа, походивший в ту пору на полуголодного поэта-романтика, часто приглашал нас к себе посмотреть старые фильмы Чарли Чаплина — он их коллекционировал. Симона де Бовуар ничем еще не выделялась среди других молодых женщин, а Жан-Поль Сартр никому не был известен. Часто с ними приходили две крикливо наряженные дамы. Актеры, писатели, студенты, жители округи, странного вида пожилые красавцы — один, помню, явился в клетчатом костюме и гетрах былых времен, — словом, «Флора» оставалась себе верна.
На Рождество меня пригласили к одному румыну-гомосексуалисту, человеку с изысканным вкусом и смутными пробританскими настроениями. Я оказалась в компании с известной виконтессой, популярной актрисой, художницей и несколькими юными созданиями. Но здешняя елка меньше всего напоминала детский символ Рождества, это, скорее, был некий сюрреалистический образ елки, украшали ее самые нелепые предметы, что мне, при моей прямолинейности, совершенно не понравилось. Присутствующие развлекались жестокой игрой в правду, сводили счеты. А когда вдоволь наговорились, некий поэт поведал мне, на какую страшную жертву он согласился пойти, чтобы возвратить себе неверного юношу. Бросил в Сену первое издание Расина! Но я почему-то не прониклась состраданием. Возвращалась я одна по пустым улицам, вокруг чернилами разливалась непроницаемая тьма. Может, удастся дойти до гостиницы, не наткнувшись на патруль? Вдруг завыли сирены, — а до этого несколько месяцев по ночам стояла полная тишина. Для меня они звучали, как трубы архангелов. Где-то вдалеке забухали зенитные орудия; по небу заметались прожекторы. Мимо меня прошел, стараясь держаться стены, какой-то человек; я не могла сдержать своей радости: «Вот здорово! Это англичане!» — «Черт бы их побрал!» — буркнул он в ответ и скрылся в подворотне.
Я покинула на месяц квартал Сен-Жермен и перебралась в квартиру на улице Бара. Все бы ничего, но отопление не работало, трубы все полопались. У меня замерзала вода в графине. И я свалилась с высокой температурой. Какие тут врачи! Консьержка позвонила одной моей подруге, и та вскоре приехала. Она никак не могла меня расслышать, я хотела крикнуть, что задыхаюсь, что сейчас умру… Это меня и спасло. Огромный нарыв в горле лопнул, и гной брызнул фонтаном.
После этого стадное чувство возобладало, и я вернулась в Сен-Жермен, в гостиницу на улице Верней. Там и нашла меня открытка — краткая, но ясная. Мишель Бродский, чья сестра находилась в Англии, писал: «Светик у наших друзей, надеюсь, ты тоже скоро там будешь». Такое приглашение меня очень порадовало. Можно подумать, речь шла об увеселительной прогулке, а не о переезде под бомбежкой из оккупированного Парижа в Лондон. Но, с другой стороны, и увеселительные прогулки порой обрываются трагически, так почему бы этому путешествию не закончиться благополучно?