Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ты не можешь представить, какое счастье чувствовать себя свободным и знать, что ты можешь хоть на некоторое время никуда не спешить. Ах, милый, как я рад тебя видеть. Ты ведь у нас остановишься, не правда ли? Комната твоя всегда к твоим услугам. Там, правда, у нас сейчас мой секретарь занимается, но мы его мигом того, этого... и ты можешь снова занять свою комнату. Ах, какое это очаровательное было время, когда ты жил у нас. Мы часто вспоминаем его с Геней.
— Вадя, знаешь, — прервала его Геня, — Алексей теперь снова православный.
— Да, да, я знаю, мне говорили об этом, я только забыл тебе сказать. Ты знаешь, так много слышишь и видишь, что никогда я не знаю, что ты знаешь и что нет. Алексей, милый друг, дружище, ну как ты, что думаешь? Пишешь что-нибудь? — А я все берегу твои рукописи, теперь они в несгораемом шкафу хранятся, и все жду, когда ты дашь разрешения их печатать. Правда, сейчас не то время, — но я знаю, они и теперь могли бы иметь успех.
Алексей улыбнулся, как всегда улыбался, когда хотел смягчить свои слова. — Ты все такой же суетный... Хлопочешь о земных пустяках... А я пришел к тебе по делу... Мне нужно спасти своих... Они призваны...
— Если они совсем отказываются, тогда — плохо; тогда вообще ничего нельзя сделать, а если только от солдатства, — тогда это просто, тогда только стоит поговорить с Александром Порфириевичем или, может, с Константином Аполлоновичем, и все будет устроено.
Алексей опять улыбнулся.
— Говори, с кем хочешь: и с Александром Порфириевичем, и с Константином, как там, Аполлоновичем, — а надо их спасти. Мужички они хозяйственные, семейственные, а по духу не нам с тобой чета. Убирать раненых, ходить за ранеными, — это они считают своим долгом, но стрелять и убивать и, главное, учиться этому никогда не будут.
— Ну, вот и отлично, ты мне дашь их имена, и я все устрою. Теперь много таких. А с другой стороны много других, помнишь Сергея, Бориса, Ивана, — они все побывали на фронте. Иван — тот Георгия получил и, знаешь, стал таким националистом, только и мечтает, как будет входить в Берлин... Всю свою подпольную работу забыли и вспоминать не хотят о ней иначе, как с сожалением. Все ж, как ты там ни говори и не мудрствуй, — а война — это великое дело!
— Путь Божий, — глухо сказал Алексей.
— Именно, именно, — ты вот сейчас меня осудил, и вообще я знаю, т.е. вернее чувствую, что ты меня осуждаешь за мою суетность; но верь мне, это не так. У меня еще живет тот уголек, который тогда горел, когда была сестра Маша, я иногда раздуваю его и тогда сам вижу всю мою суетность... Но, понимаешь, без этого нельзя, нужно, чтобы были и вы, и мы, тогда получается нечто целое, живое, настоящее. Нужно, чтобы был и Григорий Распутин, и твой старец Леонид, понимаешь? Иначе будет то, что хотят социалисты, что мне всегда мешает протянуть им до конца руку. Человек же — не машина, это надо не понять, а чувствовать, ты понимаешь... Я отлично знаю всю мою суету, но, Алексей. Ведь вот через эту суету я могу сделать то, что ты не можешь при всей твоей духовности, — выручить каких-то там никому, кроме тебя, неведомых Иванов, сидоров, петров, эту несчастную серую скотинку, которая безропотно заполняет окопы и, как какой-нибудь бык на бойне, подставляет свою голову смертельному удару. В том, что существуют одновременно и Григорий Распутин, и старец Леонид, есть какая-то особая мудрость, близкая к красоте. А красота в жизни — это, это... ну как тебе сказать, — в ней, должно быть, весь смысл всего мирозданья... Я увлекаюсь, я знаю, что то, что я говорю тебе, именуется далеким, ненужным, старающимся оправдать свое существование самодовольного благополучия, — но верь мне, Алексей, что я люблю тебя в эту минуту больше и становлюсь лучше от этой горящей во мне любви к тебе. Я так рад тебя видеть, дружище мой.
Русанов не выдержал и припал к плечу Алексея, обнял его и поцеловал, Алексей поцеловал его тоже.
— Я не осуждаю... И права не имею судить... Судит гордость, а я хочу быть смиренным. В том, что ты говорил, есть доля истины, поскольку все, что происходит с нами, происходит не по нашей воле, а по воле пославшего нас. — Не думай, что и я не суетен, к тебе меня привело не только то дело, о котором я тебе говорил, но и другое — любопытство. Скажи мне, что же дальше будет?
<Гл. 4. Рабочее движение>
ГЛАВА ПЯТАЯ
На второй год войны весна в Звенящем наступила внезапно. До 5-го марта еще стойко держались довольно крепкие морозы, а в ночь на шестое подул теплый, влажный юго-западный ветер, все небо заволокло тучами и пошел дождь. К утру почернели дороги, а к вечеру шестого зазвенели ручьи по оврагам. Десятого марта, в день сорока мучеников и день рождения Алексея Нивина, наступление весны было в полном разгаре. Кое-где уже появились проталины, по навозным кучам на дорогах разгуливали грачи, и вороны ломали сучья на белых березах и чинили свои прошлогодние гнезда. Зашумел и забурлил вешней водой овраг между Нивинским лесом и Звенящим, и Алексей Нивин, после того как он утром ходил к обедне в с. Кобельшу, думавший днем пойти в Звенящее, подойдя к оврагу, понял, что он на несколько дней отрезан от Звенящего.
В этот день после трехдневного отсутствия выглянуло солнце. На голубом и, казалось, стеклянном, вот-вот разобьющемся небе быстро неслись подрумяненные солнцем облака. Белые березы в колке на берегу оврага как-то особенно ярко выделялись своими стволами среди порыжевшего фона их ветвей. Они сильно качались и махали своими ветвями и гудели особым весенним теплым шумом, точно стараясь передать одна другой что-то теплое, что волновало их.
— Уж все это было когда-то, — почти прошептал Алексей Нивин и ясно