Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Отец, — прошептала я, — они говорят, как поют…
— И ты тоже давай, — улыбнулся мне Царь. — Ты же скоморох. Ты же настоящий скоморох, Магдалинушка. Скоморошица!.. Пляши!.. Вот гуделка, сопелка, — он вытащил нехитрую музыку из кармана кителя, — а захочешь — выпроси у того, кто дудит в дуду, варган.
— Что это… варган?..
— Он тебе сам покажет. Ящичек такой. В виде большой скрипки. Он лежит у тебя на коленях, а ты щиплешь струны. Далеко на морозе музыка гудит!.. Далеко… Богу на небе слышно!..
Я схватила гуделку и сопелку. Дунула, губы свело холодом. Подбежала к дударю. Сестры и братец глядели на меня, онемев от восторга.
— Эй, дударь, — смело крикнула я, — дай твой варган позабавиться! Я не сломаю!
Он, покрутив башкой, вынул из-за пазухи деревянную черепаху со множеством туго натянутых струн и протянул мне.
— В струнах не запутаешься, девица-красавица?.. — подмигнул мне, дыхнул самогонным перегаром, запахом сена и яблока. — А дери их, как пожелаешь! Как душеньке угодно!.. А и оборвешь — не жалко!.. Святки!.. А и не отдавай варган, твой будет!.. Дарю!..
Я прижала дареную музыку к груди и втерлась в пляшущую толпу.
Будто лодку или запечатанную бутылку, толпа вынесла меня на белую сковородку площади, на сугробное возвышенье, где никто не плясал, а росли три сосны и лиственница с погнутой от натиска ветров верхушкой. Я села в сугроб, положила варган себе на колени, на красный шелк скоморошьих штанов, и вжарила по струнам. Они загудели с неистовой силой.
Звуки раскатились и отдались в облаках, в небе, прожглись копьями Солнечных лучей.
Толпа радостно завопила:
— Скоморошка с музыкой!.. Облапошка с музыкой!.. Играй, девка, наяривай!.. А после и спляши!.. Больно ножки хороши!..
Музыка гудела и разливалась, всплескивала алой шелковой тряпкой, билась под порывами ветра, как стяг или хоругвь, взлизывала огненными языками, повторяя факел. Музыка горела на снегу, и горела на белизне я — в красных огненных тряпицах, в колпаке с бубенцами, и, ударив по струнам, я трясла головой, чтобы бубенцы отзвонили мне, и они звенели прямо мне в уши, а толпа кричала:
— Еще!.. Еще, сладко-то как!..
В толпе я увидала Гри-Гри. Он приплясывал, натягивал мне нос, корчил смешные рожи. Я рассмеялась ему в ответ. Ух, славно играешь, девка, а я под твою музыку спляшу. Горе обоймет тебя после. И чужие мужские руки обоймут. А вот моих рук ты никогда не позабудешь, милая, хоть девство я тебе твое оставил. Я тебя заколдовал, и желаннее тебя не будет женщины у мужчин во всем мире. Все есть любовь и вожделение. Гляди, как жадно смотрит парень в глаза румяной девке. Как топчутся его ноги на снегу, как вздуваются его штаны там, где его напрягшееся копье рвет навершием постромки и упряжь всех приличий, всех благостынь, он прыгает, как петух, хвост распускает, выказывает ослепительную яркость своего желанья. Он желает поцелуя, объятия. И ты возжелаешь, но после, не сейчас; и тебя возжелают. А пока — играй! Бей по струнам варгана! Ударяй в бубен! Гуди в сопелку! Еще наплачешься, еще свою сопелку-носопырку от слез не успеешь утирать. А снег-то, снег резучий!.. Так и бьет в глаз стрелой!.. Так и выест очи мне, инда лук репчатый, ножом разрезанный!..
Гри-Гри не был наряжен никем. Он был как всегда, сам собой — в розовой атласной рубахе, подпоясанной веревкой, в крестьянских штанах, в лаптях, в распахнутом тулупчике, в треухе. В Сибири носят в морозы треух, детонька. Мы с тобой туда поедем как-нибудь. Вот Цесаревич поправится. Я ему кровь заговорю. Да, я один умею заговаривать ему болезнь. Перестанет кровь течь. Не будет разливаться у него под кожей. Мучить его. Гляди, он славный викинг! Он победит врагов наших. Он — наследник трона. Да ведь и ты тоже, хоть мать у тебя и простолюдинка. Ты тоже наследница, Лина. Помни это. Сыграй нам песню Царскую!
— Я лучше спляшу! — крикнула я пронзительно и, отшвырнув варган в руки Гри-Гри, кубарем покатилась с площадного холма вниз, в круговерть толпы.
Ах, ряженые, ах, напомаженные, ах, скоморохи, со стола тянете крохи, — вот я и с вами, с вашими носами-щеками, и бубенцы звенят на шапках, и царапает меня беличья лапка, и кручусь я вихрем-вьюгой, и не сшита еще для меня та сбруя-подпруга, чтобы меня запрячь, захомутать, чтобы вожжи натянуть, кнутом наподдать… я сама кому хочешь наподдам! Я сама пойду по морозу, по слезам, по куполам, по пулям, по штыкам, по звездам! Я буду плясать, плясать, и тогда, когда меня будут стрелять… и тогда, когда старуха Смерть захочет сплясать со мной… а я крикну: «Погоди до весны!.. Вот ужо… весной…»
И дети, мои сестры и братик, плясали вместе со мною — вот они, здесь, рядом, они отыскали меня в скоморошьем безумстве, ну как же меня было не заметить, весь народ показывал в меня пальцами, и я откалывала такие штучки, сама диву давалась, как будто во мне все двери отворили, на волю стыд выпустили, а душа веселилась так, как в последний раз на земле — жадно глотала морозный воздух, музыку пила, крики, ругань, возгласы любви, колядушные песенки, впивала синь и блеск, хлест цветных понев и высверк усыпанных самоцветами шамшур, запах лыка от лаптей и онучей и аромат свежих блинов и пирогов, сложенных в огромных сковородах на возах, и катились по снегу капустные кочаны, и верещали младенцы на руках у матерей, и матери тетешкали их и подбрасывали, показывая, какой безумный и прекрасный этот мир, этот свет, эти Святки, эти колядки, и скоморохи визжали и плясали, и я вместе с ними, и до моих ушей доносился вопль:
— Девка красная!.. побереги себя!.. вся взмокла!.. пляшет, как с цепи сорвалась!..
И слышала я голос Царя:
— Доченька… доченька!.. Домой!.. домой пора!..
Тщетно! Меня было не остановить. Пляска, первый и последний дар человека на земле. Ряженые, подбросьте меня. Схватите меня и киньте в воздух. Качайте меня! Я хочу узнать, каково это — кувыркаться в синем небе на крепких, железных мужских руках! Вы меня любите, ряженые?!
Любим!.. любим!..
И я вас люблю. И я вами живу и дышу.
И я вам клянусь: где бы я ни была и ни жила, я вас никогда не забуду — эту площадь в снегу, эти сарафаны, вихрящиеся в Солнечном водопаде, эти кики, как месяцы и Луны, изукрашенные перлами да алмазами, эти возгласы труб и дудок, эти возы, доверху заваленные осетрами, окороками, бочками с красной и черной икрой, балыками, севрюгою и семгой с Белого моря, Шексны, Волги, Енисея, этих монашек, чьи щеки — пышками — из-под траура одежд, а на лицах — улыбки, этих костромских и чувашских девок, брякающих монистами, прожигающих пятками снег, и вас, о безумные скоморохи, вас, родные!.. — вы обняли меня и закрутили; вы кинули меня в огонь; вы подбросили меня на руках в синь неба, и вот я полетела, я лечу, я улетаю от вас, прощайте, я больше никогда, никогда, никогда не вернусь.
— Лина!.. Линушка!..
…….. — Мадлен!.. Мадлен, вставайте. Машина пришла за вами.
Она вскинулась и секунду, две, три ничего не понимала, лишь хлопая ресницами. Где я?.. Кто я?!.. Инфанта сумеречно, зыбко глядела на нее с полотна. Она так и уснула на диване в гостиной. Кто этот человек-яйцо, в лоб спросивший ее о ее родине? Кто бы ни был этот козел, она устала от козлов. Сейчас или никогда.