Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Какова же философия, в чем существо перехода от учения о полифоническом романе Достоевского в первой редакции к концепции книги 1963 г.? В первой редакции Бахтин видит творчество Достоевского в качестве продолжения – даже кульминации традиции европейского романтизма; во второй Достоевский включается Бахтиным в совершенно иную традицию «народно-смеховой культуры». Соответственно, в корне меняется четко выраженное в обеих книгах представление о человеке, – не забудем, что поздний Бахтин сознавал свои воззрения в качестве проекта «философской антропологии» («Из записей 1970–1971 годов»). «Романтический человек» – интеллектуал, идеолог с высочайшей степенью самосознания, устремленный ко всему «прекрасному и высокому», в диалогической философии Бахтина уступает место «человеку над бездной», субъекту с раскованным бессознательным, не только презирающему нормы поведения, но подвергающему переоценке нравственные императивы. Диалог между подобными субъектами чреват скандалами и истериками, откровенностью, которая порождает разрывы, всевозможными «сценами на пороге» и прочими «роковыми» ситуациями. Выше мы уже отмечали, что, карнавализуя таким образом во второй редакции «высокий» – «идейный» (т. е. все-таки по преимуществу интеллектуальный) диалог первой редакции книги о Достоевском, Бахтин обращается тем самым к осмыслению – конципированию так называемой достоевщины, как в недоброжелательной критике называли несколько надрывный пафос великого писателя. Вместе с тем мысль Бахтина-философа осуществляет фундаментально важный, собственно антропологический сдвиг.
На наш взгляд, во вторую редакцию Бахтин ввел образ человека, сложившийся в религиозной философии Серебряного века под влиянием феномена Ницше. Как мы указывали выше, взгляд Бахтина на творчество Достоевского с неизбежностью приводит на ум соответствующую концепцию Н. Бердяева, – за вычетом, разумеется, бердяевской – все же христианской метафизики. Как с ходу может показаться, «карнавал» разрушительно действует на «диалог»: общение безумных, юродивых, страстно исступленных, всякого рода бесноватых трудно признать диалогические. Страсть, влекущая за собой одержание (в котором сама суть «карнавальности»), для личности с ее «идеей» губительны. Между тем представление о человеке, сложившееся в эпоху Серебряного века, было в принципе иным: именно иррациональное начало человека было возведено в верховную ценность, осмыслено в качестве неотъемлемой – «ночной» стороны человеческой личности. В свете этой крайне спорной переоценки традиционно христианского воззрения[305] можно допустить, что «карнавал» «диалог» не упраздняет, но переводит его в более глубокое измерение. Бердяев, проблематизировавший этот непростой аспект антропологии, связал – что для нас крайне важно – подобную ницшезацию человека с творчеством Достоевского. В силу ее большой важности для понимания книг о Достоевском Бахтина, приведем пространную цитату из бердяевского труда «Миросозерцание Достоевского»[306] без сокращений: «Никакой экстаз, никакое исступление не ведет у Достоевского к отрицанию человека. Это очень оригинальная черта у Достоевского. Антропологизм Достоевского – явление совершенно исключительное и небывалое. Образ человека, границы личности не без основания связываются с началом аполлоновским, с началом формы. Начало же дионисическое обычно понимают как снятие принципа индивидуализации, разрыв граней личности. У Достоевского это иначе. Он весь дионисичен, а не аполлоничен, в экстазе и исступлении. И в этой исступленной экстатической стихии с еще большей силой утверждается образ человека, лик человека. Человек в своей огненной полярности и динамичности остается у него до самой глубины, человек неистребим»[307]. «Карнавализованный диалог» у Бахтина» – не что иное, как диалог подобных «дионисичных» личностей, – тогда как в редакции 1929 г. речь идет о диалоге личностей «аполлонического» типа.
Может возникнуть также правомерный вопрос: не означает ли «карнавализация» мира Достоевского Бахтиным отрицание последним общепризнанного (С. Булгаков, Вяч. Иванов, Андрей Белый, Бердяев) трагического аспекта воззрений писателя? Связывая творчество Достоевского с культурой смеховой, Бахтин как бы смягчает свой невероятный по дерзновению тезис через введение понятия (во второй редакции) «редуцированного смеха» – смеха, ушедшего из сюжетного плана произведения в его до-словесную глубину. Однако Бахтин прекрасно отдавал себе отчет в своих, для советского времени революционных, новациях[308]. «Дионисийская бездна», которой Бахтин в 1960-х гг. обогатил свое представление 1920-х годов о человеке, в ницшеанском воззрении есть материнское лоно трагедии. Потому, говоря о «карнавальной» атмосфере произведений Достоевского, Бахтин не столько педалирует смеховое начало в них, сколько указывает на трагизм мироощущения Достоевского. «Редуцированный смех» выступает у Бахтина лишь как эвфемизм, призванный, кроме всего прочего, скрыть ориентацию Бахтина – автора «Проблем поэтики Достоевского» – на традицию русского ницшеанства первой половины XX века.
Книга «Проблемы творчества Достоевского» полностью и почти без изменений вошла в труд «Проблемы поэтики Достоевского», – потому ее комментирование будет минимальным. Работа Бахтина над исходным текстом книги состояла во введении в него более или менее пространных дополнений (важнейшее из них – заново разработанная четвертая глава), которые мы и охарактеризуем в наших примечаниях. Комментарии ко второй редакции, касающиеся собственно философии диалога Бахтина, полностью применимы и к раннему варианту книги о Достоевском.
1 Во второй редакции Бахтин далее предпринимает обзор литературы о Достоевском, начиная с рецензии А. В. Луначарского на его книгу 1929 г. (Кирпотин, Шкловский и пр.).
2 Перерабатывая первую редакцию книги, Бахтин ниже развивает представление о свободе героя в полифоническом романе Достоевского и о позиции автора, обеспечивающего эту свободу. С помощью досконального анализа текстов Достоевского (он отсутствует в книге 1929 г.) Бахтин прочеканивает свою диалогическую философию и выдвигает ее на первый план рассуждений.
3 Тезис о художественном изображении идеи во второй редакции подкреплен бахтинским толкованием ряда текстов Достоевского. Чисто литературоведческий (в действительности герменевтический) аспект вообще во второй редакции усилен (в первой отсутствуют анализ рассказа Л. Толстого «Три смерти», комментарии к «Бобку» и «Сну смешного человека» Достоевского, полемика с В. В. Виноградовым о Чернышевском-романисте и т. д.).
4 Раздел об афористическом мышлении, не свойственном Достоевскому, Бахтин заново включает в переработанную версию своей книги.
5 Если начиная с этого момента Бахтин сводит на нет свои рассуждения о типе сюжетов у Достоевского (в первой редакции он останавливается на авантюрном сюжете, как в наибольшей степени отвечающем художественным замыслам писателя), то во второй редакции книги о Достоевском именно здесь ее автор приступает к изложению своей знаменитой теории литературных жанров, связанных со смеховым фольклором. Досконально описав уходящий корнями в европейскую античность жанр мениппеи, Бахтин связывает с ним поэтику Достоевского.
6 Во второй редакции Бахтин счел необходимым начать главу о «слове» у Достоевского подробным разъяснением разницы между традиционной лингвистикой и разработанной им самим металингвистикой – учением о диалогических отношениях в языке.
7 Поздний Бахтин избегает «социологических» терминов, господствующих в нижеследующих рассуждениях первой редакции: на место «социологии слова» уверенно встает «металингвистика».
8 Модифицируя первую редакцию своей книги, Бахтин исключает из