Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Машина въехала в ворота, в светло-сером свете летнего рассвета белела статуя Ленина. В груди Новикова стало горячо, сердце сильно забилось.
Когда он с группой летевших вместе с ним военных подходил к самолету, взошло солнце. Широкое бетонное взлетное поле, пыльная желтая трава, стекла в кабинах самолетов, целлулоидовые планшеты у пилотов и штурманов, шедших к самолетам, – все вдруг вспыхнуло, улыбнулось в ярком солнечном свете.
Пилот зеленого «Дугласа» подошел, шаркая сапогами, к Новикову и, лениво козырнув, сказал:
– Погода есть по всей трассе, товарищ полковник, можем лететь.
– Что ж, давайте лететь, – сказал Новиков и ощутил на себе тот любопытствующий, чуть-чуть напряженный взгляд, которым всегда исподтишка оглядывают младшие командиры командармов, комкоров, комдивов. Новиков часто видел такой взгляд, знал его, но впервые этот взгляд был обращен к нему. Теперь, он понял это, многие люди станут запоминать и наружность его, и одежду, и шутку.
Да, что ни говори о скромности, но когда тебя первый раз в жизни усаживают в двухмоторный, могучий, специально тебя ожидающий самолет, когда первый раз в жизни тебя оглядывают любопытствующие, когда бортмеханик, козырнув, говорит: «Товарищ полковник, вам тут солнышко в глаза будет, не пересядете ли вот на это местечко?» – то невольно приятный холодок пробежит по груди, защекочет где-то между ребер.
В самолете Новиков принялся читать документацию, переданную ему в управлении.
Несколько раз поглядывал он через окошечко на сверкающую нить реки, ищущей путь к Волге, на спокойную зелень дубовых и хвойных лесов, на осенние березовые и осиновые рощи, на яркую зелень озими, зажженную утренним солнцем, на клубящиеся облака и на серую, математически плавно скользящую по земле пепельную тень самолета.
Он сложил бумаги в портфель и задумался. Почему-то вспомнилось ему детство: кричащие женщины, белье, сохнущее на веревках во дворах шахтерского поселка. Вспомнилось то чувство восторга и зависти, которое испытал он, когда старший брат Иван пришел после своей первой упряжки в шахте и мать вынесла на двор табурет, жестяную миску, ведро горячей воды и Ванька намыливал черную шею, а мать лила из кружки воду, и лицо у нее было растроганное и печальное.
Ах, почему нет ни отца, ни матери, почему не могут они погордиться сыном, летящим сейчас на самолете принимать танковый корпус. Он подумал, что, вероятно, сможет на денек съездить к брату: ведь рудник его не так уж далеко от места формирования корпуса. Он приедет, а брат будет мыться во дворе, миска стоит на табурете, жена его уронит кружку, крикнет:
– Ваня, Ваня! Брат к тебе приехал!
Вспомнилось ему смуглое, худое лицо Марии Николаевны. Почему он так равнодушно отнесся к ее гибели? Узнав, что Евгения Николаевна жива, он забыл о ее погибшей сестре. А сейчас при воспоминаниях о ней появилась щемящая жалость, но тотчас вновь исчезла, исчезло воспоминание о Марии Николаевне, и мысль его побежала дальше, то опережая самолет, то возвращаясь к недавно и давно прошедшим временам.
46
Штрум вернулся из Челябинска в Казань в конце августа: он провел на заводе не три дня, как предполагал, а около двух недель.
Эти челябинские дни прошли в напряженном труде, и в другое время понадобилось бы не две недели, а два месяца, чтобы проделать такое множество работ, дать столько консультаций, проверить столько сложных схем, провести столько бесед с инженерами, руководителями лабораторий.
Штрум все время удивлялся тому, что знания его оказались нужны десяткам практических работников и так просто и естественно приложимы к практической работе инженеров, техников и электриков, а также физиков и физикохимиков в заводских лабораториях. Вопрос, по которому вызвали Штрума, был решен на второй день после его приезда, но Семен Григорьевич Крымов уговорил его не уезжать, пока не будет проверена предложенная Штрумом схема.
Все эти дни он остро ощущал свою связь с огромным заводом. Чувство это хорошо знакомо всем, кому пришлось работать в Донбассе, в Прокопьевске, на Урале.
Не только в цехах, не только на заводском дворе, откуда, погромыхивая, уходит на широкую колею рожденный металл, но всюду – в театре, в убранной коврами столовой главного инженера, в парикмахерской, в роще у тихого пруда, по которому плавают опавшие осенние листья, в магазинах, на улицах, в домиках-коттеджах, в инженерном поселке, в длинных бараках – все вокруг всегда и всюду дышит и живет заводом.
Завод определяет, улыбаются или хмурятся лица инженеров, он определяет труд, достаток, нужду рабочих, время обеда и отдыха, он определяет приливы и отливы людской толпы на улицах и расписание местных поездов, решения горсовета; к нему обращены, тянутся улицы, магазины, скверы, трамвайные и железнодорожные пути… О нем думают, о нем говорят, идут к нему или от него.
Он всюду, везде и всегда – в мыслях, в сердцах, в памяти стариков, он – будущее и судьба молодежи, он – причина тревог, радости, надежд… Он дышит, он шумит; всюду его гром, запах, тепло; он в ушах, в глазах, в ноздрях, на коже.
Штрум предложил заводу упрощенную схему монтажа новой аппаратуры.
Когда заканчивалась сборка перед пуском и испытанием всей цепи приборов и аппаратов, Штрум провел на заводе двое суток. Он отдыхал урывками на маленьком диванчике в цеховой конторе: напряжение металлургов и электриков, участвовавших в монтаже, захватило его.
В ночь перед опробованием собранных по новой схеме аппаратов Штрум вместе с директором завода и главным инженером обошел цехи для последней проверки уже законченного монтажа.
– Вы, я вижу, совершенно спокойны, – сказал ему Крымов.
– Что вы, какое там спокоен, – ответил Штрум, – я чертовски волнуюсь, хотя расчет и представляется мне бесспорным.
Он отказался поехать с Крымовым ночевать домой и остался до утра в цехе.
Вместе с парторгом цеха Кореньковым и длиннолицым молодым монтером в синем комбинезоне Штрум забрался по железной лестнице на верхнюю галерею цеха, где был смонтирован один из распределительных узлов цехового электрохозяйства.
Этот парторг Кореньков, казалось Штруму, никогда не уходил с завода. Проходил ли Штрум мимо красного уголка, он видел в полуоткрытую дверь, как Кореньков читал вслух газету рабочим. Заходил ли Штрум в цех, он видел небольшую сутулую фигуру Коренькова, освещенную пламенем печей. Видел он парторга и в лаборатории, и возле заводского магазина, когда там собиралась толпа и Кореньков, размахивая руками, объяснял что-то столпившимся у прилавка женщинам, устанавливал очередь… И в эту ночь Кореньков не уходил из цеха.
Сверху цех выглядел как-то по-особому интересно: чеканно ясно выступали ребра огромных огнедышащих вулканов-печей, разливочный ковш,