Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Однажды Нижинский наблюдал, как тренируются конькобежцы, участники чемпионата, рядом с ним в санях сидела Кира. Он заговорил с молодым незнакомцем, будущим писателем Морисом Сандозом, записавшим этот случай. На Нижинском была темная одежда, котиковая шапка и большое медное распятие на груди. Он спросил Сандоза: «Не подскажете ли вы мне имя этого конькобежца?» — «Его зовут Вадаш. Он из Будапешта». — «Он вкладывает в свое катание душу. И это хорошо». — «Да, некоторые катаются с большей виртуозностью, но он самый грациозный». — «Грация — от Бога, остальное приходит с работой». — «А нельзя ли выработать грацию?» — «Приобретенная грация имеет предел, врожденная же грация беспредельна».
Похоже, в сознании Нижинского понятия die Gnade[382] и die Anmut[383], для которых во французском и английском языках служит одно и то же слово, означало тоже одно — для него милость Божья была тем же качеством, о котором Леонардо писал так: «Это крайности, придающие грацию конечностям». Возможно, он был прав.
Приезд некоторых венских друзей, и в особенности пианистки Берты Гельбар Ассео, натолкнул Нижинского на мысль дать концерт и таким образом провести сбор средств в пользу Красного Креста. Во всех бальных залах отелей были сильно натертые полы, поэтому они не подходили для выступления, но в отеле «Сювретта-Хаус», напоминавшем, как казалось Ромоле, заколдованный замок, возвышавшийся среди сосновых деревьев, Вацлав обнаружил подходящий зал. Он не сказал, что собирается танцевать, только заявил: «Новые постановки» — и приступил к созданию костюмов с помощью итальянской портнихи.
Часов в пять в день представления 19 января 1919 года Вацлав, Ромола и портниха Негри приехали в отель «Сювретта».
«Вацлав все время молчал, как и перед поездкой в театр. Я знала такое его настроение и с уважением относилась к нему, но все же перед самым отелем решилась спросить: „Пожалуйста, скажи, что играть Берте Ассео“. — „Я сам скажу ей в свое время. Не разговаривай. Тихо! — прикрикнул он на меня. — Это мое венчание с Богом“. Мне стало не по себе. Вацлав выглядел так грозно и так мрачно в своем пальто с меховым воротником и в меховой шапке».
Этот последний концерт оказался настолько пугающим, что привел многих в замешательство, и его долго потом вспоминали по-разному. Здесь Нижинский продемонстрировал и свой гений, и свое безумие. Пожалуй, больше никогда в истории ни один художник не показывал, как близки друг к другу два этих явления.
Около двухсот человек, многие из которых не были приглашены, сидели на расставленных рядами стульях вокруг пустого пространства, где должен был танцевать Вацлав. За фортепьяно сидела Берта Ассео.
По одним из воспоминаний, Нижинский сначала сказал аккомпаниаторше: «Jouez du Chopin»[384], затем остановил ее и сказал: «Non, jouez du Schumann» [385]. Морис Сандоз описывает это по-другому. Он вспоминает, как Нижинский начал с интерпретации Прелюдии Шопена № 20 в до-миноре.
«Под каждый аккорд, исполняемый пианисткой, он делал соответствующее движение. Сначала он протянул обе руки с вертикально поднятыми ладонями, словно защищаясь, потом раскинул руки в жесте приветствия, затем воздел их в мольбе, на четвертый или пятый аккорд уронил руки с шумом, словно треснули суставы… Он повторял эти движения на каждую секвенцию вплоть до финального аккорда».
Затем Нижинский исполнил номер в воздушном стиле, который от него ожидали, а в конце приложил руки к груди и сказал: «Лошадка устала».
По воспоминаниям Ромолы:
«Вацлав вошел в репетиционном костюме и, не обращая внимания на публику, подошел к Берте: „Я скажу вам, что играть“. Я стояла возле рояля. Зал замер в напряженном ожидании. „Я покажу вам, как мы, художники, живем, как страдаем, как создаем наши произведения“. Он взял стул, сел лицом к залу, пристально всматриваясь в лица зрителей, словно хотел прочесть мысли каждого. Все сидели молча, как в церкви, и ждали. Время шло. Так просидели с полчаса, абсолютно неподвижно, словно загипнотизированные Вацлавом. Я страшно нервничала, а когда поймала взгляд доктора Бернара, стоявшего в конце зала, выражение его лица подтвердило, что мои подозрения оправданны. Вацлава охватил один из приступов мрачного настроения. Берта начала в качестве вступления играть первые такты „Сильфид“, затем „Призрака розы“, надеясь привлечь внимание Вацлава к одному из его балетов, в надежде, что он начнет танцевать. Я была очень расстроена, но постаралась снять напряжение и, подойдя к Вацлаву, сказала: „Пожалуйста, начинай. Танцуй `Сильфиды`“. — „Как ты смеешь мешать мне! Я не машина и буду танцевать, когда захочу“. Я изо всех сил старалась не заплакать; никогда Вацлав не разговаривал со мной таким тоном, да еще перед всеми этими людьми. Я не могла вынести этого и выбежала из зала. Моя сестра и мадам Ассео поспешили следом. „Что происходит? Что с Нижинским?“ — „Не знаю. Надо увезти его домой“. Что делать? Мы вернулись обратно, но к этому времени Вацлав уже начал танцевать — великолепно и устрашающе. Взяв несколько рулонов белого и черного бархата, он сделал большой крест во всю комнату и встал у вершины его, раскинув руки, словно живое распятие. „Теперь я покажу вам войну со всеми ее страданиями, разрушениями и смертью. Войну, которую вы не предотвратили и за которую вы тоже в ответе“. Это было потрясающе.
Танец Вацлава был, как всегда, блистательным и поразительным, но совершенно другим. Иногда он смутно напоминал мне сцену в „Петрушке“, где кукла пытается избежать своей судьбы. Казалось, он заполнил комнату страдающим, охваченным ужасом человечеством. Танец его был исполнен трагизма, жесты — величественны, он загипнотизировал нас настолько, что мы почти видели, как он парит над трупами. Люди сидели не дыша, охваченные ужасом и странно завороженные