Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«7 ноября 1946.
…Очень прошу написать мне о Мульке. Писем от него не имею больше года и ничего о нем не знаю. Я очень беспокоюсь, я даже не знаю, жив ли он. Я помню, как меня мучили с маминой смертью, все скрывали, вот мне и кажется, что и тут скрывают. Мне во всей этой истории только и важно, чтобы он был жив и здоров, ибо только смерть непоправима…»
«8 декабря 1946.
…От Мульки ничего…»
Почему он замолчал, почему нет от него писем? Не выдержал испытания встречей?! Ведь надо было пройти не только через испытание разлукой: быть может, самое трудное было испытание встречей. Расстался он с той веселой, озорной, большеглазой, красивой болшевской Алей, а встретился с лагерной Алей, зеком Алей…
Как-то, помянув мельком о подобных «невстречах», Аля тут же рассказала мне о своих друзьях, не назвав их по имени. Женаты они были четыре месяца, а разлука длилась почти восемь лет. Ее приятельницу уговаривали развестись, и тогда бы жизнь ее потекла иначе и не была бы она женой репрессированного, но она ждала, и это ждала спасало его там. Он был в лагере на Колыме в тяжелейших условиях, да еще начальник лагеря был садист и, говорили, сам расстреливал заключенных за малейшую провинность. Отбыв срок, он, как и многие, побоялся вернуться: в Москву он не мог, поселиться вблизи Москвы боялся, чтобы не посадили опять, и он завербовался там же, на Севере. Но долго не мог выдержать, он и в лагере уже с трудом дотягивал срок. Он уехал в какой-то маленький городок на Урале, где жила его мать, выселенная из Ленинграда после убийства Кирова как «социально опасный элемент», ибо сын ее в то время учился в Париже, жил там у ее сестры…
Вот туда-то на свидание с мужем и поехала Алина приятельница.
Подошел поезд. Она смотрела в окошко и сразу увидела его, угадала по облику, каким-то шестым чувством угадала – он. Но это был совсем не он! Не тот, за которого она выходила замуж, не тот, с кем ее разлучили… Перед ней стоял другой человек! Измученный, тощий и совсем немолодой. И такие у него были глаза… Она отпрянула от окна, забилась в угол купе, у нее не хватало мужества выйти из вагона. А когда, наконец, вышла, то долго потом не могла встретиться с ним взглядом, боялась выдать себя, выдать свое смятение… Все надо было начинать сначала.
– Женщины это испытание выдерживали, – сказала мне тогда Аля (о том, что рассказ ее был о Нине и Юзе Гордон, я догадалась значительно позже!), – но мужчины – те, кто был на воле, те, кто встречал «лагерных» жен…
Да, сколько я наслушалась такого рода историй! И вот разве только Адольф Сломянский, муж Дины, ждал ее, дождался и остался с ней.
А у Мули еще вдобавок была семья, жена Шуретта, сын, налаженный дом, ответственная работа, он, кажется, тогда заведовал английским отделом ТАСС. Начинать все заново с той, которая была осуждена по 58-й статье? С работы, конечно, он вылетел бы, да и из партии тоже. И где жить, когда у нее «минус 39 городов!»… А тут подоспел 1946 год – постановление о журналах «Звезда» и «Ленинград». Потом о репертуаре театров, потом о кинофильме «Большая жизнь», потом о музыке… Постановление за постановлением. Проработки, исключения из партии, все новое «закручивание гаек». И – новая волна арестов. Новые враги народа, шпионы, вредители.
В конце сорок седьмого в одном из писем Але, когда она уже была в Рязани, все-таки «нашедшийся» Муля писал, что ему так осточертели «эти вечные страхи»! Все труднее, труднее становится работать, все тревожней становится вокруг… А может быть, эти «вечные страхи» и тревога начались раньше – ему просто дали понять, что его связь с осужденной по 58-й статье должна быть прекращена? А может быть, тот, кто ему покровительствовал, кто помог перевести Алю из штрафного лагеря, кто устроил их свидание в Потьме, – а это должен был быть очень влиятельный человек, – может быть, он сам подвергся репрессиям, и угроза нависла теперь и над Мулей? Откуда мы можем знать, что происходило? И потому лучше предоставим тем, кто пишет романы, думать за своих героев, решать за них их судьбу, нам же остаются одни только факты…
28 января 1947 года Аля написала теткам: «Итак, если все будет благополучно, мы с вами скоро встретимся, дай бог! Правда, сейчас еще не представляю себе толком ничего, не знаю даже, отпустят ли меня по истечении договора[180], заберут ли в той же должности и в том же положении, как бывает со многими. Если дадут уехать – то куда ехать? Нигде никого у меня нет…»
«9 марта 1947.
…И в самом деле скоро выберусь я из своей усадьбы, покину чудотворные леса, здесь недалеко Саров, где некогда обитал Серафим Саровский, и куда направлю стопы свои, одному богу известно. Как ни фантазируй, ничего не угадаешь. Признаюсь, раньше я в какой-то мере рассчитывала на Мульку в этом вопросе, а теперь, видимо, расчет может быть только на собственные силы – которых уже нет…»
«28 марта 1947.
…Итак, все без изменения, только весна берет свое, снег и лед превращаются в воду, и пейзаж пока что самый унылый. Может быть, по ту сторону забора оно выглядит несколько иначе…»
Весной Муля сказал Нине Гордон, что Аля должна в августе освободиться, но он никак не может придумать, где ей лучше жить, у него никого нет в провинции, кто мог бы ее приютить, а поселиться ей нужно поближе к Москве, чтобы она могла приезжать сюда, и чтобы можно было к ней приезжать, и чтобы хоть какая-нибудь родная душа была бы рядом. И вот он подумал, не мог бы Юз согласиться взять Алю к себе? Юз уже перебрался к тому времени с Урала в Рязань, и Нина, работая в Москве, на выходной день ездила к нему. Нина не могла сама решить этот вопрос – Юз жил в одной комнате с матерью. А Юз сказал:
– Друзей в беде не бросают. Пусть едет к нам…
Нина и Юз отлично понимали, сколь сложна и трудна будет совместная жизнь в одной комнате и как непросто будет больной, старой матери Юза привыкать к тому, что рядом, бок о бок, находится посторонний человек. И потом Юз знал, что он рискует, привечая Алю: два бывших зека, да еще высланная из Ленинграда! Органы не поощряли подобного «скопления»… Но Иосиф Давыдович Гордон был не из тех, кто мог отказать в помощи и не протянуть руку бедствующему, а Аля действительно была в бедственном положении – ей некуда было деться. Он тут же где-то раздобыл третью железную койку, матрас, а Нина искала, чем бы покрыть этот матрас, где бы найти простыни или подобие простынь. Жизнь была нищенская, годы послевоенные, голодные…
2 июля 1947 года Аля написала теткам: «…От Мульки тоже получила письмо в начале июня. Выехать отсюда я должна 27-го августа, но когда приеду, точно сказать трудно, так как посадка на московский поезд дело очень нелегкое, даже для людей, привыкших к передвижению, что не могу сказать о себе…»
27 августа 1939 года – 27 августа 1947 года! Прошло восемь лет (пребывание на Лубянке засчитывалось) – прошло 2922 дня. Отсчитали копеечка в копеечку! Было двадцать семь лет, теперь – тридцать пять. А если перевести в годы все, что было выстрадано, – то сколько же ей получалось?! А надо было начинать жить сначала. Начинать все заново, начинать одной, совсем одной…