Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Губернатор Шатле, этот старик, который, как мы видели, был так добр к Эсперансу, узнал своего бывшего пленника и, улыбаясь, проводил его к ла Раме.
Сцена была трогательная. Осужденный находился в одной из тех страшных темниц, которые похожи на каменные гробы. Тут употреблено было все искусство, чтобы сделать невозможным побег. Повсюду гений человека и инстинкт самосохранения отступали перед этими массами гранита, которые пришлось бы поднимать, перед этими железными дверями, которые предстояло бы разбивать. Эсперанс задрожал, входя в эту тюрьму, и признался себе, что он скорее умер бы, чем провел одну ночь в этом аду. Ла Раме был свободен в своих движениях; цепи в подобном месте становились излишни. Он пошел навстречу к своему великодушному посетителю, которого губернатор ввел к нему. Им оставили лампу, и тюремщики удалились.
Холодное ожидание предшествовало сначала первым объяснениям. Человек свободный и победитель смотрел на своего жалкого врага; он старался придать своей позе довольно деликатного смирения, чтобы не оскорбить несчастье. Пленник устремил на Эсперанса растроганный взгляд.
— Благодарю, — прошептал он, — благодарю.
— Я вас слушаю, — сказал Эсперанс.
Ла Раме приподнял свои исхудалые руки и провел ими медленно по своему бледному лицу. Он делал усилие, чтобы укротить последние содрогания гордости.
— Я не хотел расстаться с жизнью, — сказал он глухим голосом, — не выпросив прощения у человека, которого я несправедливо ранил… и теперь охотнее, чем когда-либо, я признаюсь, что мое преступление недостойно прощения, потому что теперь я знаю великодушие врага.
Он не мог сказать более, волнение душило его голос, притом Эсперанс остановил его.
— Вы делаете в эту минуту, — сказал он, — доброе дело, которое искупает много других. Давно уже я вам простил. Я знал уже, что большая часть ваших преступлений происходили от вашего ослепления.
— Мои преступления? — возразил ла Раме, удивленный этим жестоким названием.
— Надо же назвать этим именем убийство и мятеж, — кротко сказал Эсперанс. — Но, повторяю, вы для меня не так виновны, как кажетесь другим. Я знаю, говорю я вам, демона, который вас погубил.
— О, не обвиняйте Анриэтту, когда я не могу ее защищать! — вскричал ла Раме твердым и почти грозным голосом.
— А вы, — возразил Эсперанс, — не истощайте ваших сил в напрасном прощении мнимого великодушия. Вы погубили себя для этой женщины, бедный безумец; посмотрите, как она вам платит!
— Она приехала бы сюда, — перебил ла Раме, — если б я этого потребовал; но должен ли был я требовать этого? Должен ли был честный человек компрометировать слабостью в свои последние минуты женщину, которую он спас ценой своей жизни? Она молчит, она скрывается, я одобряю это. Она принадлежит свету, своему семейству, она не может принять даже отблеск моей печальной знаменитости. Не обвиняйте ее, когда я ее извиняю.
— Это как вам угодно, — сказал Эсперанс.
— А вы, — прибавил ла Раме с мрачным взглядом, — имеете менее права, чем всякий другой.
Эсперанс покраснел при этом ревнивом намеке. Очевидно, воспоминание его связи с Анриэттой еще было живо в сердце пленника.
— Сохрани Бог, — сказал он, — чтобы я стал обвинять мадемуазель д’Антраг… Но я не могу же не видеть света. Она допустила меня убить, она допускает вас умирать. Все это не показывает очень нежное сердце, но если вы довольны, я не прибавлю ни слова.
— Что же вы хотите, чтобы она сделала? — вскричал ла Раме с живостью, обнаруживавшей волнение его души.
— То, что делают в ужасных обстоятельствах, в которые ее неблагоразумие, ее кокетство часто ставили ее: искупают свои проступки великодушной преданностью. Но, нет, говорю вам, у ней нет сердца. Спросите ее, — прошептал он, понизив голос, — плакала ли она по Урбене дю Жардене? Пролила ли она столько слез, сколько я пролил крови? А когда вы умираете один в этой тюрьме, она должна бы испускать рыдания, которые были бы слышны сквозь эти стены.
— Я не могу слышать, — сказал ла Раме, — но я уверен, что она плачет.
Говоря таким образом, несчастный как будто благодарил отсутствующую Анриэтту взглядом невыразимо кротким.
«Я не видал ничего более достойного уважения, как безумие этого человека», — подумал Эсперанс.
— Милостивый государь, — прибавил ла Раме, — видимо, все бросили меня. Неужели вы полагаете, однако, что никто не думает обо мне? Но Шатле нелегко взять приступом; вы приехали сюда, потому что кавалер де Крильон может выпросить у короля все, чего вы желаете; я рассчитывал на это, когда просил вас к себе. Всякий другой, если б был также великодушен, как вы, не мог бы попасть в мою тюрьму. Я вас видел, вы мне простили, вы еще окажете мне услугу.
— Какую?
— О! Величайшую услугу, услугу, которая загладит для меня все ужасы смерти и изменит мои последние минуты в сладостный восторг. Анриэтта знает ли, что я спас ее, предав себя вам? Знает ли она, что если б я действовал для себя одного, я мог бы пасть со славой, и тогда избавил бы себя от заточения, от горя, пытки и эшафота? Знает ли она это?
— Не могу вам сказать, потому что только трое человек могли бы сказать ей это, а ни один из нас троих не говорил с мадемуазель д’Антраг.
— Вот услуга, которую я прошу у вас, — вскричал ла Раме, приподнимаясь, чтобы схватить руку Эсперанса, — скажите ей… скажите ей, не когда я умру, а теперь. Не, для того чтобы она решилась сделать что-нибудь в мою пользу, но чтобы она сделала знак и произнесла тихо одно слово, которое вы принесете мне и которое освежит меня в минуту последнего испытания. Вы понимаете это, не правда ли? Нельзя же быть совершенно бескорыстным, тогда так страстно любишь женщину. Притом, я прошу очень немногого, одного знака, одного слова. Попросите их у нее для меня и передайте их мне, когда я выйду из этой тюрьмы на смерть. Я налагаю на вас трудную обязанность, не правда ли? — прибавил он, судорожно сжимая руки своего врага. — Но у вас великое сердце, и может быть, вы замерили всю глубину моего; сделайте это для меня. Господь, уже вас благословивший, будет продолжать для вас то, что он не хотел сделать для меня, проклятого им. Я читаю в ваших глазах, что вы исполните мою просьбу… О! но это еще не все, что я требую от великодушного Эсперанса, — сказал он со стоном, который заставил задрожать молодого человека от сострадания и уважения.
— Говорите, — отвечал он.
— Надо обещать мне еще более этого, — продолжал ла Раме, воспламеняясь постепенно по мере того, как увеличивалось сочувствие его собеседника, что видел он. — Да, вы скажете Анриэтте о моей жертве и воротитесь мне передать, что она вам скажет для меня; но потом?.. потом, слышите ли вы эти ужасные слова? потом я умру; я не буду уже беречь мое сокровище и защищать его, как я употребил на это всю мой жизнь. О! Вы красавец, она вас любила, — сказал он с яростным ревом, — она, может быть, опять вас полюбит, если увидит, и когда сравнит вашу торжествующую молодость, блеск вашего богатства, счастье вашей жизни с холодными останками преступника, умершего на эшафоте… О, она не должна вас любить!.. ее сердце, ее тело не должны принадлежать никому на земле; я не хочу терпеть в моей могиле страшные пытки ревности! Мертвецы имеют душу, которая страдает еще… Обещайте мне, что вы не отнимете у меня Анриэтту. Попросите ее для меня отказаться от света, заключиться в монастырь; она это сделает, не правда ли? Она не может сделать ничего другого. Как может она блистать при дворе любимицей короля или под руку с супругом, с воспоминанием о человеке, который умер, для того чтобы спасти ей честь? Анриэтта пострижется, обещайте это мне! Она не будет видеть после меня лица мужчины; она обязана это сделать в награду за мою преданность. Я знаю, что я требую очень трудного, но я страдаю; надо сжалиться надо мной; вы должны понять ужас моего положения. Эта женщина, которую я оставляю такой прекрасной, такой пленительной, Анриэтта… слабое создание, которое забудет меня, может быть, завтра… Ах! малодушная женщина, которая не ложится в могилу со мной!