Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На обратном пути из Греции я почти каждое утро проводила возле капитанского мостика. Мне нравилось заглядывать туда, рассматривать радар и другую сложную аппаратуру, которая регулировала курс корабля. И вот как-то однажды, глядя на разные антенны, вибрировавшие в воздухе, я подумала, что человек все больше походит на радиоприемник, способный настраиваться лишь на одну частоту. Как бывает с теми приемничками, какие находишь иной раз в виде презента в пачке стирального порошка: хотя на его панели и обозначены все станции, на самом деле, вращая колесико настройки, удается поймать не больше одной или двух, все остальные отвечают только гулом. Мне кажется, чрезмерная нагрузка на разум приводит к точно такому же эффекту: из всей реальности, что окружает нас, человек способен познать лишь одну какую-нибудь узкую полосу. В ней же нередко господствует путаница, так как вся она забита словами, а слова чаще всего не способны вывести нас на простор, они лишь заставляют ходить по кругу.
Понимание требует тишины. В молодости я ничего подобного не ведала, а узнаю это теперь, когда блуждаю по безмолвному пустынному дому, словно рыба в стеклянном аквариуме. Ведь очевидна же разница, подметаем ли мы грязный пол метлой или моем его мокрой тряпкой. Если воспользоваться метлой, то почти вся пыль тотчас поднимется в воздух и осядет на мебели. Если же взять мокрую тряпку, то пол станет чистым и блестящим. Тишина подобна влажной тряпке, она неизменно лишает вещи матовости. Разум — пленник слов; если у него и есть какой-то ритм, так это ритм слов, беспорядочный ритм мыслей. А сердце, напротив, дышит. Из всех органов человека бьется лишь оно одно, и его пульсация позволяет организму настроиться на более мощную энергетику.
Иногда бывает, скорее всего по моей рассеянности, после обеда на несколько часов остается включенным телевизор. И хотя я не смотрю его, звуки преследуют меня по всему дому, а вечером, когда ложусь спать, чувствую, что мои нервы напряжены больше, чем обычно, и засыпаю с большим трудом. Постоянный шум, грохот — это своего рода наркотик, и уж если к нему привыкаешь, то не можешь обходиться без него.
Не хочу заходить дальше, во всяком случае, не сейчас. Страницы, которые я написала сегодня, похожи на торт, приготовленный сразу по нескольким рецептам. В нем перемешались самые разные продукты: миндаль и творог, яйца и ром, бисквиты и марципаны, шоколад и клубника, — словом, получилось нечто вроде того ужасного блюда, которое ты однажды заставила меня попробовать, уверяя, будто это и есть новая современная кулинария. Мешанина? Возможно. Представляю, что бы подумал, прочитав эти страницы, какой-нибудь философ, он не смог бы удержаться и все исчеркал бы красным карандашом, как это делают старые учительницы. «Непоследовательно, — написал бы он, — выходит за пределы темы, диалектически невыдержанно».
А представляешь, что случилось бы, попади эти страницы какому-нибудь психиатру! Он смог бы написать целое исследование о моих неудачных отношениях с дочерью, обо всем, что сейчас ворошу. Ну, ворошу, а что толку? Какое это теперь имеет значение? Была у меня дочь, и я ее потеряла. Она погибла, разбившись на машине. В тот самый день, когда я открыла ей, что отец, который, как она считала, послужил причиной стольких ее бед, вовсе не был ее отцом.
Тот день так и стоит передо мной во всех деталях и подробностях, словно кадры из фильма, с той лишь разницей, что они не движутся на экране, а застыли перед глазами недвижно, будто пригвожденные к стене. Я наизусть знаю эпизод за эпизодом и в каждом из них помню малейшие детали. Ничто не ускользает от меня, все хранится в моей душе, пульсирует в моих мыслях — и когда бодрствую, и когда сплю. И будет пульсировать даже после моей смерти.
Дрозд проснулся и время от времени высовывает головку, издавая решительное «пи!». «Хочу есть, — похоже, говорит он, — ну, чего ждешь, дай же мне еды!» Я поднялась, открыла холодильник и поискала, не найдется ли там чего-нибудь для него. Не обнаружив ничего подходящего, сняла трубку, чтобы спросить синьора Вальтера, нет ли у него случайно червей. Набирая номер, я сказала дрозду: «Какой же ты счастливый, малыш, что вылупился из яйца и, едва вылетев из гнезда, тут же забыл, как выглядят твои родители».
Сегодня около девяти часов утра пришел синьор Вальтер с женой и принес пакетик мучных червей. Он сумел раздобыть их у своего кузена, страстного рыболова. Я осторожно вынула дрозда из коробки, под его мягкими, пушистыми перышками сердечко билось как сумасшедшее. Металлическим пинцетом я подхватила червяка с блюдца и предложила птенцу. Как ни старалась я обратить его внимание на лакомство, как ни вертела перед его клювом, он ни за что не хотел его брать.
«Откройте клюв зубочисткой, — посоветовал синьор Вальтер, — или попробуйте руками». Но у меня, естественно, не хватило решимости сделать это. И тут я вдруг вспомнила — мы же с тобой стольких птиц выходили! — ведь надо пощекотать возле клюва сбоку. Я так и сделала. И действительно, у дрозда словно сработала внутри какая-то пружинка, клюв сразу же раскрылся. Проглотив трех червей, дрозд, похоже, насытился.
Синьора Райзман сварила кофе — я-то уже не могу делать этого сама с тех пор, как не действует рука, — и мы посидели немного, поговорили о том о сем. Если б не внимание соседей и их готовность помочь, моя жизнь была бы намного труднее. На днях они отправятся в семеноводческий питомник покупать клубни картофеля и семена для весенних посадок. Они пригласили и меня поехать с ними. Я не ответила им ни да ни нет, мы договорились созвониться завтра в девять.
То было восьмого мая. Все утро я провозилась в саду, расцвели акуилегии, и вишневое дерево покрылось бутонами. В обеденный час неожиданно, без предупреждения, появилась твоя мама. Она тихо подошла ко мне сзади и громко воскликнула: «Сюрприз!» — и я от испуга даже выронила лейку. Выражение ее лица, однако, никак не вязалось с притворной веселостью интонации. Губы были поджаты. Она приглаживала волосы, отводя их от потемневшего лица, вытягивала отдельные прядки и совала в рот.
В последнее время подобные манипуляции вошли у нее в привычку, и сейчас они меня тоже не обеспокоили, во всяком случае, не более, чем обычно. Я спросила, где она оставила тебя. Она ответила, что у одной подруги. Когда мы шли к дому, она достала из кармана маленький, помятый букетик незабудок. «Сегодня родительский день», — глядя на меня, сказала она и остановилась с цветами в руках, не решаясь шагнуть навстречу. Тогда это сделала я. Я подошла к ней, с волнением обняла и поблагодарила. Она была вся напряжена, а от моего объятия напружинилась еще больше. Мне же показалось, будто ее тело внутри совершенно пусто и от нее исходит прохладная струя воздуха, какую ощущаешь у входа в грот. И тут — я прекрасно помню это — я подумала о тебе. Что-то будет с девочкой, спросила я себя, мать которой доведена до такого состояния? Твоя мать была слишком ревнива и крайне редко приводила тебя ко мне. Хотела оградить тебя от моего негативного влияния. Мол, если я погубила ее, то с тобой такое мне не удастся сделать.
Пора было обедать, и я отправилась на кухню приготовить что-нибудь поесть. Погода стояла хорошая, и мы накрыли стол в саду, под глициниями. Я постелила скатерть в бело-зеленую клеточку и поставила на середину стола вазочку с незабудками. Видишь, я помню все с невероятной отчетливостью, несмотря на мою нестойкую память. Неужели я интуитивно чувствовала, что вижу ее живой в последний раз? Или, может быть, уже после трагедии я старалась специально удлинить в памяти время, проведенное вместе? Трудно сказать. Кто такое может знать?