Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Помолчи, балаболка! — остановил ее отец.
Он видел, что жена схватилась рукой за лицо, прикрывая рот.
— И что? — настороженно спросила Татьяна.
— Потом разглядела: не он. Молоденький совсем. Врач сказала, что не выживет, обгорел сильно.
— Кому велено: помолчи! — прикрикнул Захар Михалыч сердито, а Галина Ивановна поднялась и вышла прочь из комнаты.
Татьяна проводила ее долгим, каким-то пронзительным и тоскливым взглядом...
— Что здесь такого? — обидчиво сказала Клава.
— А ничего такого. Только об этом и говорить нечего. Горе, понимаешь, а ты как про кино.
— В кино еще страшнее бывает.
— Привыкаешь, — вздохнула Татьяна. — Странно это... Никогда бы не подумала, что к страданиям и смерти можно привыкнуть, а вот... Когда первый раз нас в училище водили в анатомичку, я чуть в обморок не упала. Хорошо, что девчонки поддержали. — Она усмехнулась. — Теперь каждый день вижу, как руки, ноги ампутируют, и нисколько не страшно. Что это?..
— Необходимость, — сказал Антипов, глядя мимо невестки.
— Необходимость... — задумчиво и строго повторила она. — Наверное. А война, Захар Михайлович, тоже необходимость? Кровь, муки человеческие...
— Тоже. Для нас, для нашей с тобой Родины, дочка, это необходимость.
— Я про них.
— Фашизм потому и фашизм, — не умея объяснить иначе, ответил он. — Им невозможно, когда другие народы и люди счастливую жизнь налаживают. Им это поперек горла, как рыбья кость. А мы должны защитить, отстоять, что завоевано раньше. Чтобы дальше идти без помех и крови.
— Нет, несправедливо устроен мир, — вставила Клава.
— Вот и идет война народная за справедливое устройство и за твое будущее счастье...
* * *
А весна в том трудном, сорок втором году была бурная, щедрая на солнце, на погожие, веселые дни. Птицы, вернувшись из дальних теплых стран, наполняли радостным щебетаньем и трескотней сосновую рощу, в которой стоял барачный поселок Новостройка.
Подчиняясь извечному инстинкту, они приводили в порядок истрепанные за зиму гнезда, ладили новые, ссорились гневно за какую-нибудь соломинку, пушинку, каждая строила дом для себя, и этот свой дом должен быть лучше, удобнее всех других. В доме этом, когда наступит час, согретая материнским теплом, проклюнется новая жизнь, и будет она недолгой, скоротечной, эта птичья жизнь, не на века, но и вечной тоже, потому что из года в год, что бы ни случалось на земле, все повторяется сызнова...
Огромна, неистребима сила жизни, и нет ей конца, а начало ее затеряно в глубинах и неизвестности тысячелетий, и так от весны к весне, от весны к весне — веками, через войны и радости, через страдания и счастье людей, несмотря ни на что, оттого и делаются песенными, щебечущими, живыми всякая рощица на земле, всякий сад и даже всякий кусточек.
С продолжением вас...
А Татьяна рожала трудно. Двое суток без малого была без сознания. Не надеялись, что и отходят ее.
Очнувшись, прежде спросила, нет ли писем от Михаила, а после уже, кто родился.
— Я и хотела, чтобы дочка, — призналась свекрови, которая дежурила возле нее. — Наташка... У меня мама была Наталья. Наталья Сергеевна...
— Ну и ладно, и хорошо, — согласилась свекровь и не стала напоминать, как им-то — ей и Захару Михалычу — хотелось внука.
Врач, бывший тут же, сказал:
— Еще и внука вам родит!
Это он от радости, что все обошлось благополучно, и Галина Ивановна чуть сдержалась, чтобы не вскрикнуть от этих слов, не заплакать, не выдать страшную тайну, которую хранили вдвоем с мужем. Но женское сердце, особенно в тревоге и ожидании, чуткое слишком — его не обманешь. Еще до родов, за несколько дней до того, как лечь в больницу, Татьяна писала Михаилу:
«Милый, милый!.. Уже больше месяца от тебя нет писем, а последнее пришло, которое ты писал 3 апреля. Я ведь знаю, не думай, что с тобой случилось что-то, а родители скрывают от меня. Они добрые и потому не хотят меня волновать, а я вижу все и не подаю вида. Надолго ли хватит у меня сил?.. А может, ты не пишешь, потому что нельзя? Бывает же, что военным нельзя писать. Я понимаю, милый: слабое это утешение и по-женски наивное, но все-таки пока буду думать так, ладно? И буду писать тебе. Когда-нибудь мы сядем с тобой и с дочкой и перечитаем все письма — твои и мои. Они хранятся у меня. Ты будешь читать, а я тихо-тихо буду сидеть рядышком, чтобы не мешать тебе, и чиркать спички, когда ты захочешь покурить. Что это я? Ведь курить же нельзя при ребенке. Придется тебе потерпеть... Я теперь стала сильная, я все выдержу, милый. И если надо ждать пять, десять, двадцать лет, я все равно дождусь. Ожидание всегда вознаграждается, верно?.. Господи, да ведь достаточно посмотреть на твою маму, чтобы понять, что они скрывают от меня правду. Будь я на их месте, я бы тоже скрывала, наверное. Им разве легче меня?..»
Девочку — она родилась 16 июля — назвали, как хотела Татьяна, Наташей. А из больницы они выписались только в начале августа. И тут, дома уже, силы окончательно изменили Татьяне.
Возможно, виной тому была усталость, болезненное состояние, а скорее всего, не выдержала она, сорвалась потому, что слишком внимательны, предупредительны были с нею Галина Ивановна и сам Антипов, и эта их повышенная внимательность более походила на жалость. Если б Татьяна ни о чем не догадывалась прежде!.. Она не могла оставаться хотя бы внешне спокойной и безразличной, зная, что каждый вздох свекрови, ее настороженный взгляд — это не просто вздох, не просто взгляд, но признаки тщательно оберегаемой тайны. Свекровь точно ждет, когда появится мокрая пеленка, чтобы сейчас же простирнуть ее; точно нет у нее в доме других забот, как только заботиться о том, чтобы невестка не забыла вовремя поесть, отдохнуть, дать дочке грудь... И разговаривают все шепотом, даже Захар Михалыч умеривает свой обычно громкий голос...
— Ну что вы около меня ходите! — однажды вырвалось у нее.
— А как же, доченька? — удивилась Галина Ивановна. — У тебя дите малое...
—