Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Наши дома – она жила на восстановленной ферме на выезде из Лувера – разделяло девять километров, если мерить по прямой, и четырнадцать с половиной, если ехать по дороге. Расстояние между нами составляло: четыре с половиной метра на уроках английского, шесть метров на истории и географии и восемьдесят сантиметров на геометрии. Она сидела достаточно близко, чтобы я мог ощутить запах ее волос, и только ценой героических усилий мне удавалось побороть искушение, не схватить их в горсть и не зарыться в них лицом.
Испытание зеркалом погрузило меня в тягостные раздумья. Я был не красавец и не урод – так, серединка на половинку, что, на мой взгляд, свидетельствовало не в мою пользу – никто и ничто, человек из толпы. Какими другими козырями я располагал? Разумеется, я был далеко не дурак, но что-то я ни разу не слышал, чтобы девочка говорила: «У этого парня средний балл 16,75, поэтому я сгораю от желания с ним целоваться; за 16 баллов – в губы, а за дополнительные 0,75, которые получить труднее всего, – в губы с языком». Нет, на это рассчитывать не приходилось – у девчонок своя логика. Жан советовал мне почаще ее смешить. В принципе это хорошая стратегия, если бы не одно но: крайне трудно шутить, когда тобой владеет жуткое напряжение. Прикалываться можно, только если ты совершенно расслаблен. На меня же, стоило расстоянию между нами сократиться до семи метров и меньше, нападал настоящий ступор.
Она была метиска и родилась в Казамансе, в Сенегале. Отсюда и ее чудесное имя – Мара. Приемные родители привезли ее во Францию в возрасте шести месяцев. Вне всякого сомнения, очарование экзотикой сыграло свою роль в том, что я мгновенно воспылал к ней всепожирающей страстью. Не знаю уж, в результате смешения каких ближневосточных, европейских и африканских кровей она родилась на свет, но достаточно было на нее посмотреть, чтобы немедленно вступить в ряды сторонников межрасовых браков. Никогда раньше меня с такой силой не влекло стремление прикоснуться кончиками пальцев к коже другого человека. Это была настоящая пытка: понимать, что ее щека или плечо – а в лучшие дни еще и колено или бедро – совсем рядом, только руку протяни, и не иметь возможности до них дотронуться.
За всю зиму я не предпринял ровным счетом ничего, наверное, потому, что боялся все испортить. Я понятия не имел, почему она проявляет ко мне благосклонность, и опасался при попытке перескочить через ступеньку-другую просто-напросто сверзиться с лестницы. Только весной, когда настал май 1968-го с его восхитительным сумбуром, дело сдвинулось с мертвой точки. Должен отметить, что в ту пору мои политические убеждения пребывали в эмбриональном состоянии, и персоной, которую мне не терпелось опрокинуть, был вовсе не генерал де Голль. Эта самая персона была намного ниже ростом, гораздо красивее и не имела таких огромных ушей.
Лицей и интернат в том виде, в каком мы с Жаном застали его в первые три-четыре года учебы, прекратил свое существование. Большинство придурков, издевавшихся над учениками, либо погибли насильственной смертью, либо попали за решетку, либо были с позором уволены из системы образования, либо очутились в психушке. Я горько об этом жалел – очень уж мне хотелось увидеть голову Мазена насаженной на пику. Я мечтал посмотреть на его унижение и на унижение всех мелких провинциальных тиранов, от которых мы столько натерпелись. Раньше мы их боялись – пусть теперь они боятся нас.
Конечно, у нас был не Латинский квартал, но и мы устраивали шумные собрания и спорили до хрипоты; и у нас откуда ни возьмись появлялись лидеры, но главное – мы внезапно получили свободу передвижения. Отныне мы могли когда вздумается выходить за ворота – как экстерны – и литрами поглощать фанту, пепси-колу, пиво и кофе. Мы курили сигареты с ментолом. Мы играли в барах в настольный футбол.
Наш любимый бар назывался «Глобус». Однажды в субботу мы собрались там – Мара, я и небольшая группа революционеров. Я сидел напротив Мары и изо всех сил старался не пялиться на ее глаза и губы. Зато когда она сказала, что домой ей придется топать пешком, потому что у нее сломался велосипед, я оказался самым шустрым; мне повезло, потому что в бар я приехал на мопеде марки «Пежо».
– Хочешь, я тебя подброшу?
– Правда? Тебе правда нетрудно?
О нет, это было мне совсем не трудно; это давало мне шанс побыть с ней наедине – впервые за те полгода, что она появилась в наших краях.
Она уселась на багажнике (Розина сказала бы: «на бугагашнике») и обхватила меня за плечи. Я был в футболке, и от прикосновения к тонкой материи ее рук, которые то и дело соскальзывали, дотрагиваясь до моей кожи, меня пробивала самая настоящая дрожь. Я внутренне проклинал себя за то, что бросил качаться, поднимая и опуская в спальне свою кровать, а в интернате – толстенный франко-латинский словарь.
Хинцы жили на ферме, где не было ни одной цесарки. Во дворе, на вымощенной гравием площадке, стоял большой пикап «шевроле». Когда я зашел в гостиную, то испытал культурный шок: растения в горшках величиной с небольшие деревца, пианино, торшеры, статуэтки, африканские маски, а на журнальных столиках и в книжном шкафу – десятки иллюстрированных книг по живописи, архитектуре, фотоискусству… На подоконнике дремал огромный, свернувшийся клубком рыжий кот. Родители были дома – обоим лет по пятьдесят. Отец был в шортах и видом напоминал археолога, только сегодня утром откопавшего могилу Тутанхамона; мать – в заляпанном красками халате, с седыми волосами до плеч и с сигаретой во рту – явно принадлежала к племени художников. Они вежливо поздоровались со мной, и Мара увела меня к себе в комнату, размерами примерно с половину футбольного поля в Лувера. Мы сели на ковер и больше трех часов болтали и слушали музыку. Тогдашним шлягером был «A Whiter Shade of Pale» группы Procol Harum, который начинался знаменитым: «We skipped the light fandango-o-o». Мне еще и сегодня достаточно услышать три первых такта этой песни, чтобы ощутить себя сидящим на ковре и сгорающим от любви шестнадцатилетним пацаном с бешено колотящимся сердцем.
Она проводила меня до двора, где я оставил свой мопед.
– Спасибо, что подвез.
– Не за что. Ну пока. Завтра в «Глобусе»?
– Договорились.
– Ну пока.
– Пока.
Так могло продолжаться до бесконечности, и тогда я наклонился и легонько поцеловал ее в губы. Она очень удивилась, но не отпрянула и тоже меня поцеловала.
– Пока.
– Пока.
– До завтра.
– До завтра.
На обратном пути я гнал во всю мочь, иначе говоря, на скорости 35 километров в час. Я с грохотом пролетел через Лувера, даже не притормозив на светофоре (единственном в городке), и возле испещренного охотничьей дробью дорожного щита, за которым начиналась деревня, взлетел в воздух.
Раньше я еще никогда не летал, и это было потрясающее чувство. В свете закатного солнца я смотрел сверху на желтые черепичные крыши, ручей, в котором учился плавать, прямую дорогу, обсаженную платанами, деревню в окружении пастельной мозаики полей, холм и лес и орал во всю глотку: «We skipped the light fandango-o-o». Будущее представлялось мне лучезарным: наша революция явно побеждала; скоро к власти придут люди, наделенные воображением, – лично меня это устраивало на все сто; мы покончили с банкирами, милитаристами и занудами всех мастей, мешающими нам жить; наступала эра свободы; народы мира вот-вот со мкнутся в братском объятии, невзирая на расы и цвет кожи, примером чему – восхитительно юным примером – служили мы с Марой, потому что наш поцелуй знаменовал лишь начало, за ним последуют другие, более страстные; я буду раздевать ее, прижиматься к ней всем телом, сколько угодно любить ее и ласкать; у нас родятся прелестные дети, которые будут цепляться нам за ноги и походить на нас как две капли воды.