Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Правильно вы говорите, — сказала она, — хоть и не знали покойных. Хорошие люди. Мы вот, дворовые, кто городской дом присматривает, приходим сюда по очереди, могилу убираем. Сергей Степанович, — барин наш, — хоть редко приезжает, доволен остается.
— Дворовые? — Удивился Петрусенко. — Вольноотпущенные, вы хотели сказать?
— Оно так называется, — охотно согласилась женщина, — да только все, кто служил издавна у господ Шабалиных, в доме, да при дворе, да в службах, — все остались у них. Мало кто ушел на вольную.
— Что, так хорошо жилось у князей?
— Так ведь и крыша, и еда, и забота о нас — все было. А коль уйти, так кто знает, где пристанище найдешь, к каким людям попадешь. А работать-то везде надо. Вот и выходит, что лучше там, где привычно.
Она выпрямилась, обтерла лоб тыльной стороной ладони. Викентий подвинулся:
— Присядьте, — предложил. — Чудно здесь, покой. Поговорить приятно.
Женщина улыбнулась застенчиво, присела на край. Викентий, почти бессознательно, повернул разговор в нужное ему русло:
— Но барыня ваша, говорят, сурова была?
— Строга, верно, но напрасной обиды мы от нее не знали. Степан Афанасьевич, и то сказать, вовсе был добродушный, ласковый человек. Да он помер рано, так мы все с барыней. А она Бога любила и по божьим заповедям жила. У них-то, у Шабалиных, все ребятишки в деревнях да дворовые грамотные были: она учителей и доктора выписывала, школу и лекарский дом содержала. А как верный слуга состарится, так пансион ему клала.
— Вот вы говорите: по божьим законам жила. А разве гордыня — не грех?
— Да, — вздохнула его собеседница, — горда наша барыня была. А зря все-таки людей не обижала.
— Нет? — Викентий прищурился. — А дочку от себя оттолкнула? Почему?
Волнение охватило его. Он понял уже свою ошибку и мысленно корил себя: «Слуг, слуг надо было расспросить! Уж они-то знают!» Но женщина, словно отвечая на его мысли, разочаровала:
— Про то никто не знает. В доме о том разговоров никогда не велось — барыня не позволяла… — Но, помолчав, добавила. — Может, только я разок и слыхала. Да и то — Бог весть! — так ли поняла, али допридумывала сама…
Ах, как боялся Викентий спугнуть ее! Потому, сдерживая нетерпение, незаметно перевел дыхание, помолчав, сказал мягко:
— Я человек посторонний, здесь в гостях у родственников. Любопытствую. Судьбы людские — интереснейшая штука.
— Ладно, расскажу вам, — решилась собеседница. — Вы и вправду чужой, а их вот, — кивнула на могилу, — в живых уж нет. Никому худа не будет. — Простое миловидное ее лицо осветила улыбка. — А мне приятно вспомнить жизнь былую, молодость, хозяев…
— Дочку моей хозяйки, княжну Машеньку, я помню плохо. Когда она девушкой была в дому родительском, мне годков пять-шесть бежало. Потом она уехала за мужем. Матушка моя при барыне личной прислугой состояла, а лет с пятнадцати все больше я ей услуживала. К тому времени о Марии Степановне уже в доме не говорили, а Сергей Степанович, молодой князь, приезжал.
— Вот однажды по осени он и приехал. Да не сюда, в город, а в деревню, в имение. Там как раз урожай собрали, соленье-варенье готовили, вот барыня и наведалась в вотчину. Матушку мою при городском доме оставила, а с собой меня взяла. Сынок ее туда и пожаловал. Красивый, в мундире. Чины небольшие еще были, так и ему тогда годков лишь двадцать пять набежало. Прихрамывал, потому, говорил, и отпустили ногу подлечить, на учениях каких-то зашиб. А мне семнадцать исполнилось тогда. Ох, и хороша я была!
Женщина засмеялась, приложив ладони к вспыхнувшим щекам. Поверить в это было не трудно, о чем Викентий ей и сказал. А она продолжала свой рассказ.
— С первого же дня, как глянул на меня Сергей Степанович, так я сразу поняла — глаз положил. Он, как и матушка его, нраву гордого, потому нагличать себе не позволял. А все ж, то на лесенке остановит, заговорит, плечо погладит. То в комнату зайдет ненароком, где я пыль вытираю, опять же — по волосам рукой проведет. А то позвал в гостиную, лежит на диване и просит: «Чувствую себя плохо, поди, Полинька, сюда, расстегни на мне мундир». А я ему: «Барин, это в комнатах жарко натоплено. И неужто такая немощь на вас нашла, что сами себя не обиходите?» А он жалобно так просит: «Рукой не шевельну, душно, помоги…» Подошла я, стала на колени, пуговицы на мундире расстегиваю, а он обхватил меня, да так крепко, притянул к себе на грудь… Тут барыня и вошла. Он ее не замечал, а я — и подавно: вырывалась да молила отпустить. Она, видать, глядела какое-то время, а потом спокойно, но так, что холодом по коже ожгло, говорит: «Сергей, не довольно ли!» Он тут же меня отпустил, вскочил с дивана, а я шмыгнула мимо барыни в дверь. Да далеко не ушла. По лестнице вниз громко — топ-топ-топ, а потом обратно вверх на цыпочках. Подкралась к двери, в щелочку стала глядеть и слушать. Девчонка-то я жуть любопытная была, а тут еще — барыня сына за меня корить будет. Как не подслушать!
— Она ему: «Как ты мог, князь!» А он, хоть и смутился, но перечит: «Да что тут такого, матушка! Приобнял хорошенькую девчонку — не Бог весть какой проступок». Госпожа моя тут вся побелела, затряслась. «Вот как! — вскричала. — Ты оправдываешь себя? Может, ты и зятя своего поганого оправдаешь? И как твоя сестрица — простишь? Тогда иди вон из дома, греховодник!» Перепугалась я. А князь молодой нет, не испугался. Но заговорил совсем по другому. Мундир застегнул, ручку матери поцеловал, и стал такой холодный, надменный. «Сударыня, — говорит, — простите мне мои глупые слова. Я понимаю, что вы хотите сказать: от легкой шалости до непоправимой ошибки один шаг. Не бойтесь за меня: я себе подобного не позволю. И шалостей больше не будет». Она к его склоненной голове губами прикоснулась, уже ласково промолвила: «Храни, Сережа, честь дворянскую. Каково мне помнить всегда, что дочь моя не только беспутному своему мужу простила байстрюка, но и признала его. Выродка потаскухи, арестантки!» Тут ей нехорошо стало, сын посадил ее, за водой побежал. И я упорхнула, побоялась, что застанут меня… А ко мне барыня как была ласкова, так и осталась, видела, что вины на мне нет, что вырывалась я. Говорю ведь: строгая была, но справедливая.
Санкт-Петербург, не в пример жарким северным денькам, встретил Петрусенко холодным мелким дождем. «Август — перелом на осень, — думал он, глядя из окошка кареты на мокрые мостовые, серые громады домов, зябких пешеходов. — Вот и лето пролетело».
Нужен был тот последний разговор на кладбище в Кириллове, чтоб все происшедшее когда-то и происходящее ныне прояснилось так, словно запыленное стекло враз протерли начисто, и смутный, еле угадываемый пейзаж вдруг проступил ясно, до малейшего штриха! Впрочем, некоторые неясности оставались, но в целом он уже все понял. «Бог мой! Как же ты называешь себя способным сыщиком, коли не мог раньше обо всем догадаться! — корил себя Викентий. — Ведь все узелки уже были у тебя в ладони!» События, люди представали перед ним теперь так естественно и понятно. Но все же он приехал сюда, в столицу, чтобы поставить последнюю точку, отвести последние сомнения. Задать один вопрос, на который мог ответить только один человек — князь Шабалин. Петрусенко мог бы этого и не делать — без того все было ясно. Но он любил в себе дотошность — она оберегала его от ошибок, вселяла уверенность и чувство силы.