Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– А что, кофе готов? – неожиданно обратился к ней Шведов.
Глафира взглянула на турку и еле успела подхватить ее. Кофе уже набух пенкой и был готов перевалить через край. Глафира подула на пенку, усмиряя, и разлила по чашкам.
– Хорош, – крякнув, похвалил сосед, сделав глоток. – Отлично у вас получается кофе варить.
И снова глянул прямо в сердце.
Да что же это такое?!
Она быстро села вполоборота к окну и сделала отсутствующий вид.
Сергей пил кофе и, удивляясь на самого себя, думал, что никогда и никому не рассказывал сразу историю своего ранения. А тут взял и все выложил. Запросто. С лету. Как будто за этим и пришел. Видно было в этих женщинах что-то располагающее к откровенности. Надя Губочкина уже просветила его насчет монастыря. Может, из-за этого?
Он покосился на солидно прихлебывающую из блюдечка тетю Мотю. Раньше ему казалось, что люди, живущие при монастыре, все, как один, строгие, с постными лицами и поджатыми губами, а изъясняются непременно на церковнославянском. Мотя своим простодушным и немного наивным видом его представлениям не соответствовала совершенно. Про чудесную девушку по имени Глафира и говорить не стоило. Ничего монастырского в ней нет. Зато есть много женского, милого и душевного. И еще такого, чего он сформулировать не может… Вот если бы… Черт! О чем он только думает, старый осел!
– Еще что-нибудь хотите? – неожиданно спросила милая и душевная Глафира, поворачиваясь к нему.
– Да. То есть нет, спасибо. Премного благодарен за прием. Рад знакомству. Было очень приятно.
Шведов резко и шумно – табуретка заскрежетала по полу – встал, еще раз поблагодарил и быстренько откланялся.
Глафира даже до двери проводить гостя не успела, так стремительно он ушел.
Она посмотрела на Мотю.
Та, отдуваясь, пила чай и глядела в окно.
Вид у нее был задумчивый.
На следующий после знакомства с Сергеем Шведовым день случилось еще одно, не менее знаменательное событие.
Мотя как раз подходила к дому с сумками, в которых лежало килограммов пять картошки и булькала трехлитровая банка томатного сока, очень уважаемого ею напитка. У самого подъезда ее обогнал Ярик и, как всегда не поздоровавшись, проскочил вперед, чтобы первым зайти в лифт и быстренько уехать. Сразу разгадав его маневр, она решила, что спешить уже некуда – пока лифт вернется, устанешь сумки держать, – и остановилась у лесенки, поставив на нее свою драгоценную ношу. Вдруг из подъезда выскочил Ярик и, буркнув «здрасте», подхватил сумки. «Здрасте, здрасте, губки накрасьте», – чуть не ответила она, но даже рта не успела раскрыть, как пацан попер пакеты к лифту. Изумленная Мотя последовала за ним. Пока ехали до шестого этажа, молчали. Мальчонка предусмотрительно сунул в уши наушники и начал притоптывать в такт неслышной музыке. Мотя напрашиваться на светский разговор не стала, стала молча искать в сумке ключи. Последние два пролета Ярик пролетел птицей – Мотя еле за ним успевала, – поставил сумки у двери и собрался было шмыгнуть в свою квартиру, но она не дала.
– Уж как я тебе благодарна, добрый молодец, и высказать нельзя! – певучим голосом завела Мотя и поклонилась.
Ярик, не ожидавший такого захода, слегка опешил и остановился.
– Уж думала, не сдюжу такую тяжесть. Подай, думаю, Господи, мне помощника великодушного и душой чистого, чтобы совершил благородное дело!
«Великодушный», а особенно «душой чистый» произвели на добровольного помощника еще более ошеломляющее действие. Он переступил с ноги на ногу, понимая, что после такого славословия просто смыться совершенно невозможно.
Мотя на это и рассчитывала.
– Позволь отблагодарить тебя по христианскому обычаю, – приложив руки к груди, проникновенно продолжала она. – А то ведь тяжесть на душе останется, что не приветила самаритянина любезного. Не побрезгуй, мил человек, отведай моих пирогов.
Преданно глядя в глаза любезному самаритянину, Мотя снова поклонилась.
И Ярик сломался.
– Да чё… я не знаю…
– Да ведь я от всей души предлагаю. В благодарность, – дожимала Мотя.
– А чё делать-то?
– А ты сумки в дом заноси. Не успеешь поставить, как пироги тут как тут! Задерживать не стану!
Еще не осознавая, что мышеловка захлопнулась, пацан занес сумки в кухню и остановился перед столом, на котором стояли два противня с пирогами, прикрытые полотенчиком.
– Милости просим, господин хороший, – в третий раз поклонилась Мотя и жестом иллюзиониста сняла полотенца, открыв неописуемую по красоте картину: плотно уложенные пышные да румяные пироги.
Ярик, словно под гипнозом, приземлился за стол и взял пирог. Мотя шустро поставила перед ним самую большую из тех, что были в доме, кружку и наполнила свежим густым чаем. Его запах окончательно сломил волю железного Ярика.
– Спасибо, Матрена…
– Зови меня тетей Мотей, – ласково подсказала искусительница.
Ярик, только что «защекавший» полпирога, застыл с набитым ртом.
– Так и жвать – тетя Мотя? – еле выговорил он.
– Так и зови, милый, так и зови, – кивнула Мотя и подлила гостю чаю.
После вечерней молитвы, разбирая постель, Глафира, явившаяся поздно и ужинать отказавшаяся, спросила:
– К тебе что, гости приходили?
– Был один.
– Один? А пирогов осталось штук шесть. Это кто ж такой едок могучий?
– Сосед наш, Ярик.
– Да ты что?
Глафира села на кровать и уставилась на нее.
– Это как же ты его приманила?
– Секрет надо знать, – загадочно ответила Мотя, укрываясь одеялом и подпихивая его под себя со всех сторон.
Глафира только головой покачала. Выходит, она ко всем прочим талантам еще и укротитель диких подростков?
Мотя, моя Мотя!
В военном госпитале Шведов проторчал почти до обеда. Пока ходил-бродил по кабинетам то с баночками, то с бумажками, притомился. Спина болела ужасно. Вот ведь незадача. Как в операционной стоять будет?
Наконец, чувствуя перед глазами мутную пелену, он дотащился до кабинета заведующего и минут пять стоял перед дверью, пытаясь соорудить скучающее и легкомысленное выражение на усталом лице.
Кимыч, мельком взглянув на беспечную физиономию Шведова, кивнул на стул.
– Посиди пока, Серега.
Не поднимая глаз и сердито хмурясь, старый друг продолжал строчить что-то в истории болезни.
«Смертный приговор пишет», – подумал Сергей, усаживаясь у стола заведующего. На лысую и круглую голову Кимыча падали лучи хмурого питерского солнца. Она мягко светилась, как соляная лампа.