Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Роза торопливо шагнула в галерею и выключила свет. Я не двигался. Роза и военный тоже замерли, выжидая. Наконец Роза нагнулась ко мне и прошептала, что я не должен всем рассказывать о том, как в гости к ней пришел ее родственник, затем она что-то сказала военному на ухо.
– На! – военный сунул мне что-то в руки.
Уже в уборной я разглядел, что это была конфета. Большая, липкая. И я съел ее не сходя с места…
Мысль о кресте не покидала меня. Может, разбудить Бориса? Он наверняка придумает способ узнать побольше об этом герое и его орденах. Но руки еще были липкими от платы за молчание, и я вернулся в галерею.
Из-под двери Розиной комнаты пробивался жидкий свет керосиновой лампы. Я осторожно подошел и прислушался: может, сейчас военный и расскажет Розе, как заслужил он эти ордена? Вначале было все тихо, и я уже потерял надежду. И вдруг услышал голос Розы:
– Не надо, Саша, прошу тебя. Не надо, умоляю!
Этот Саша не отвечал.
И мне стало страшно. Может быть, он ее душит? Такому ведь ничего не стоит прикончить человека. Сколько он уничтожил фашистов! С фашистами понятно, но почему Розу?! Добрую толстую Розу. Она ни с кем никогда не ругалась, и все уважали ее за это.
И я принялся колотить в дверь. От страха мои кулаки стали мягкими, поэтому стук выходил еле слышным.
– Кто там? – спросила Роза и приоткрыла дверь.
– Опять он?! – разозлился военный.
– Зачем вы ее душите? – я с трудом ворочал языком.
Роза рассмеялась. Военный тоже засмеялся.
– Гы-гы-гы, – так он смеялся.
Я осмелел и шагнул в комнату. Китель висел на стуле, поэтому крест почти лежал на полу.
– Тебя кто звал? – удивился военный моему нахальству.
– Видишь, какие у меня защитники? – для человека, которого хотели задушить, у Розы был слишком веселый вид. Тогда зачем она кричала? Я чувствовал себя обманутым. И в глупом положении. Но у меня в конечном счете была определенная цель.
Я посмотрел куда-то поверх широких черных усов, над которыми торчал тяжелый нос.
– А что за крест у вас? – кивнул я на китель.
– А?! За храбрость. Это испанский, понял? – небрежно ответил военный.
– Вы что, испанец? – я еще раз посмотрел на его черные усы.
– По-твоему, в Испании не было войны?
– Ты и в Испании был? – удивилась Роза.
– Два ранения.
Я восхищенно смотрел на военного.
– Ну? Иди спать! – крикнул он мне.
Роза улыбнулась. Она обняла Сашу за плечи и сказала таким теплым шепотом:
– Хочу, чтобы сегодняшний вечер был у всех счастливый. Подари что-нибудь ему. Он вырос на моих глазах.
– Что я ему подарю?
Роза топнула ногой и улыбнулась:
– А я хочу! Тебе жалко, да? Для тебя это обыкновенный вечер, да? Конечно, в Испании, наверно, все было легко.
В глазах у Саши что-то поплыло, словно у дворника, косого Захара, когда он напивался чачи. Саша достал с вешалки свою шапку и надел мне на голову:
– На! Эту шапку я купил в Испании. Носи! – он повернул меня к себе спиной и толкнул к двери.
Наутро я первым делом разыскал Бориса и протянул ему шапку.
– Подумаешь, не видел я шапок, – произнес Борис.
– Это из Испании, – объявил я.
Борис взял шапку, вывернул наизнанку. Я увидел ярлык: «Бакинская фабрика имени Володарского».
– У Захара точно такая. Собачий мех, – презрительно проговорил Борис.
Я растерялся. Теперь, если рассказать о кресте, он ни за что не поверит.
После этого я Сашу не видел.
Однажды я спросил Розу, куда делся ее родственник.
– На фронт вызвали. Ты ведь знаешь, какой он герой, – Роза быстро отошла от меня. Переживала она за своего родственника, как бы с ним чего-нибудь не случилось. Каждый день утром Роза выходила на балкон и ждала почтальона. Но писем ей не было.
А через некоторое время весь двор был взбудоражен: Роза умирает. Приходили доктора, один за другим. Потом они собрались все вместе. Это и называется консилиум. Борис сказал мне, что у Розы должен был быть ребенок, но она его куда-то выкинула.
Поэтому и заболела. Консилиум что-то решил, и Роза пошла на поправку. Она стала выходить в галерею. Но даже и не смотрела в сторону почтальона…
К четырем часам мы собрались у нашей бывшей школы, где размещался госпиталь. Товарищ Алик поджидал нас с листком бумаги в руках – он вел учет. Явились все, кто был занят в самодеятельности, так что выговор объявлять будет некому. Я так и не понял, доволен этим Алик или нет.
Мы вошли в длинный, узкий коридор. Я почти его не помнил. Или просто не узнал. Такое ощущение, что я никогда не приходил сюда раньше.
Вот здесь, напротив портрета, стенгазета висела. Портрет был. А на месте стенгазеты прибита доска с противопожарным оборудованием, и под ней ящик с песком. Пока я оглядывался, нам раздали халаты.
– Чтобы вернули лично мне. По счету! – предупредила сестра-хозяйка.
Халаты были длинные, и мы подхватили подолы.
Я заметил, что стараюсь осторожно ступать – как тогда, когда в коридоре лежала широкая зеленая дорожка. Но дорожки не было, и моя нога ступала на бетонный пол.
Пахло солдатским мылом. Пахло борщом. Пахло лекарствами. У стены были свалены матрацы, стояли две тележки на резиновых шинах, валялись куски провода. И все это тускло освещалось лампочками в железных намордниках.
Мы поднялись на второй этаж. И только здесь я узнал нашу бывшую школу. Хоть и жались к стене выставленные в коридор кровати, и торопливо проходили медсестры, это был наш коридор! Свет валил из широких окон. Висели портреты великих ученых во главе с Ломоносовым, а под ними стояли в горшочках цветы.
И дорожка зеленая.
Мы шли осторожно, заглядывая в классы-палаты. Кровати, тумбочки, цветы – много цветов. Их приносили шефы.
Раненых почему-то не было видно.
Свой класс я сразу узнал по здоровенному чернильному пятну рядом с дверью. Никакая известка не помогала – пятно пробивалось. И здесь стояли кровати. А на одной из них лежал раненый в рыжем халате и читал газету. Рядом, на полу, валялись костыли.
– А! Артисты приехали! – сказал он и засмеялся.
Мы засмеялись в ответ.
– Ждем вас, ждем, – он подобрал костыли и попытался было подняться. Лицо его напряглось, так что было непонятно, больно ему или он улыбается.
– Я сам. Спокойно. Спокойно. Сам. Сам! – остановил он нас резким голосом. Тогда стало понятно, что ему не до улыбок. – Идите. Я сам! Сам. Вот так. Сам, – заговаривал он свою боль – мы-то ведь давно отошли.