Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Рада помолчала. Мир, который она построила, вдруг явил свою истинную природу – это был карточный домик, притворяющийся надежной твердыней. Муж, который шипит ей в лицо. Готовый защищать незнакомку и обвинить в черствости родную жену, которая, на минуточку, предложила всего лишь вызвать полицию, а не выгонять в ночь человека, попавшего в беду.
– Ладно, – наконец сказала она, – пусть переночует. Про сени – это хорошая идея. Но обещай мне, что утром ты с ней разберешься. Сходишь к Марфе, вызовешь полицию, что угодно. Но она здесь не останется. Ты не втянешь меня и детей в историю. Пообещай.
– Конечно, – на ходу бросил муж.
Он спешил обратно в комнату. Он был рыцарем-спасителем, которого ждала принцесса. Раде в этой формуле, видимо, досталась роль дракона.
Девушка сидела на стуле, как птица на насесте, прижав колени к груди и втянув голову в плечи. У нее было выражение лица человека, прошедшего все стадии смирения со смертью, больше ничего не отрицающего и миру этому не принадлежащего. Когда супруги вошли, она подняла голову и впервые за вечер посмотрела на них осмысленно и спокойно.
– Мне надо уйти, да?
«Овца!» – подумала Рада. Она никогда не любила таких вот, ангелоликих, которые пользовались игрой в смирение как оружием. В мире, где агрессия с детства прививается как добродетель, беззащитность становится козырным тузом.
– Можешь остаться до утра, – сказала Рада. – Я постелю тебе в сенях. Но учти, что утром ты либо уйдешь, либо я лично вызову полицию. И еще ты нам все расскажешь. Сейчас я тебя мучить не буду, но утром ты расскажешь все подробности.
– Хорошо, хорошо, конечно, – пролепетала она. – Спасибо вам большое.
– Может быть, вы голодны? – спросил Максим. – Давайте чаю, а?
Девушка слабо улыбнулась и неуверенно кивнула, бросив затравленный взгляд на хмурую Раду. Та пожала плечами и отвернулась к окну – муж и эта девица словно объединились против нее. Принцесса, спаситель и дракон.
– У нас ничего особо нет, – выдавила она. – Вчерашняя гречка с грибами есть, будешь?
– Да мне хоть просто хлеба, – еле слышно сказала девушка. – Меня, кстати, Лариса зовут.
«Овца, овца!»
* * *
Раз, два, три, четыре, пять. Я иду тебя искать. Раз, два, три, четыре, пять…
Максиму было пять лет, когда его отец повесился. Он во дворе играл с ребятами: вышибалы, войнушка, из самодельной рогатки по воробьям. Пить захотел – помчался вверх по лестнице, перепрыгивая через ступеньку. Май, солнце, небо высокое, жуки звенят, первые одуванчики, кровь бьет в виски. Потом это будет вспоминаться как счастье, а тогда было просто обычным будничным днем.
Толкнул дверь, с порога крикнул: «Мааам?.. Пааап?» – никто не ответил ему. Скинул сандалии, босиком прошлепал в кухню, напился воды прямо из чайника, припав губами к жестяному носику, а потом и в комнату решил заглянуть. Может быть, и не заглядывал бы – во дворе мальчишки ждали – только вот Максима удивило, что дверь плотно закрыта. Комната у них была одна, и она никогда не закрывалась. А потом он и записку приметил, прямоугольный белый листок, приклеенный кусочком пластилина прямо на дверь. И буквы крупные, печатные, старательно выведенные – специально, чтобы Максим сумел прочесть. Он и прочитал, водя по строчкам указательным пальцем.
«Мак-сим… не… вхо-ди… Зо-ви… ма-му… Не… вхо-ди…»
Удивился, перечитал еще раз, потом тихонько в дверь поскребся: «Пап? Ты там?»
Раз, два, три, четыре, пять. Я иду тебя искать. Кто не спрятался, я не виноват.
Брошенное мальчишке «нельзя» – это почти что индульгенция. Осторожно повернул ручку, толкнул дверь, почему-то на цыпочках вдвинулся в комнату, не сразу увидел отца, а когда увидел все-таки, не сразу понял, что случилось. Ноги отца висели над полом, как будто бы он научился летать. Годом или двумя раньше Максим однажды спросил отца: «Почему люди не умеют летать?», а тот сначала принялся объяснять что-то скучное, а потом махнул рукой и сказал: «Да глупости, конечно. Еще как умеют. Но не все. Только те, которые хорошо фантазируют. А еще дети – во сне». Ноги отца – босые, серые какие-то.
Максим медленно поднял взгляд вверх. Вместо люстры – голый крюк из потолка торчит, а к нему веревка привязана, а к веревке – папа. Как елочная игрушка. Шея длинная и странно изогнута, голова упала на одно плечо, лицо – белое-белое, а рот открыт и между сухих губ язык высунулся.
Максим подбежал к отцу, потрепал за колено: «Пап? Ну, ты что?»
Потом суета была, мать вернулась, с пакетом, из которого торчал батон. Увидела и на пол упала, все продукты рассыпались. Потом схватила в охапку Максима, как маленького, и на руках в подъезд вынесла, впихнула в квартиру к соседке. Весь остаток дня он там и сидел, припав ухом к входной двери. Вой слышал – вроде бы, мать выла, а вроде, и не она, голос басовитый, как колокол. Люди какие-то по лестнице бегали. Соседка его пыталась от двери оттащить, конфеты даже предлагала, дефицитные, но он возвращался.
А к ночи мама за ним пришла – и она стала как будто не собою, старой какой-то. Увела домой, уложила в постель и сухо объяснила, что папы нет больше, придется к этому привыкнуть, но через два дня можно будет с ним попрощаться, посмотреть на него в последний раз. Максим не плакал – ему не верилось, ну как же это так, не бывает такого – утром был папа, а вечером – нет.
Следующим днем он с некоторым вызовом сказал мальчишкам во дворе: «А у меня больше папы нет!», втайне надеясь, что они рассмеются, скажут, что он дурачок или что-то в этом роде, и объяснят наконец, что случилось. О том, что такое смерть, Максим в свои пять лет, конечно, знал – но это было для него что-то абстрактное. Но мальчишки прятали глаза, а один, Колька, самый старший, как-то по-мужски потрепал его по плечу, и в тот момент Максим впервые за эти дни заплакал.
Потом похороны были. Отец такой нарядный в гробу лежал, в черном костюме, гладко выбритый, как на свадебных фотографиях. Бабушка приезжала, плакала, водку пила, черемшой закусывала, все Максима обнимать пыталась, но тот сторонился. Это была чужая бабушка, он ее до того всего два раза в жизни видел. У нее зубы были металлические, все до единого – это пугало и завораживало. Бабушка у них ночевать осталась, ей постелили на полу. И Максим всю ночь вертелся, нервничал, что она к его кровати придет, полязгивая металлическими зубами.
На поминках был куриный суп, и Максим смотрел, как бабушкины желтые сухие пальцы выловили из тарелки жилистое крылышко и поднесли его к обрамленному жесткими, как у жука, усиками рту. Металлические зубы принялись ловко пережевывать и жиденькое мясо, и хрящики, и даже мелкие косточки. Такая бабушка может съесть и целого мальчика, подумал Максим.
– Твой папа теперь ангелом стал, – глядя в окно, сказала бабушка.
Максим вспомнил серые папины ступни, болтающиеся над полом.
– Бедный малыш… Безотцовщина теперь… Да ты поплачь, поплачь, папка с неба все слышит, – бабушкины пальцы, пахнущие лекарствами и черемшой, заворошились у него в волосах. – Папка ангелом стал… Будет прилетать к тебе иногда. Мертвые к своим, бывает, приходят. Сядет на краешек кровати, а ты ему все и расскажешь – как учеба, что во дворе, еще что-нибудь… Ты жди. Бедный ты, бедный.