Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Первые дни. Чужая жизнь. Чужая, будто не для себя купленная, одежда. Постоянный страх, что его выдадут, вернут обратно. Отвезут в посольство. Но как-то утром он встал, начал одеваться — и не сразу заметил, что рубашка пришлась впору: так он похудел. В тот день ему объявили, что он получит укрытие.
Счастливую рубашку, белую с голубой искрой, Калитин сохранил. А все остальное выбросил, купил новый гардероб, когда в первый раз пошел в магазин без сопровождающих. Контейнер с Дебютантом еще месяцы пролежал в тайнике, который Калитин устроил, прежде чем заявить о себе в контрразведку.
Теперь контейнер хранился в домашнем сейфе. Непрозрачный флакон давно вышедшей из моды, снятой с производства туалетной воды, причуда не любящего менять привычки джентльмена.
Калитин взял эту рубашку в госпиталь на обследование. И, выписавшись, надел ее — как старый талисман.
Он несколько раз смотрел на отражение в зеркале заднего вида, пытаясь найти знаки зловещих изменений, сравнить свои лица в текучей анфиладе времени. Но для сравнения у него был только нынешний он. Старые фото остались в покинутой квартире, их наверняка забрали, подшили в розыскное дело следователи.
Новых фотографий он не делал. Старался избегать даже случайных снимков, не попадаться в объектив туристам. Стеречься всеядной машины, делающей панорамы улиц для Google Maps. Видеокамер в аэропортах и на вокзалах. Так ему рекомендовали, раз уж, по мнению врачей, ему была противопоказана пластика. Калитин находил в этом то же слабое, но ценное для него удовольствие послушания, что испытывал в прежней жизни, заполняя согласно всем требованиям инструкции секретные бланки отчетов.
Однако сейчас он жалел, что у него нет фотографий из прошлого, как будто он не сохранялся в компьютерной игре. Нет вещей, что знали его прежнего. Калитин вспомнил старое жилье, подернутое уже в памяти патиной отчуждения. Дактилоскописты наверняка обшарили все гладкие поверхности, сняли все отпечатки пальцев, следователи ведь не знали наверняка, побег это, исчезновение, похищение. А что потом? Что стало с мебелью? Забрали куда-то, выбросили на помойку? Диван, дурацкий раскладной диван со скрипучими пружинами, где был зачат их с Верой нерожденный ребенок… Калитин чувствовал, как известие о близящейся смерти продавливает, прогрызает все линии защиты, исподволь разворачивает мысли в сторону возможной гибели.
Домой, скорее домой. Укрыться за крепкими стенами. Отдохнуть. Собраться с силами. Предстоит еще один побег.
Поворот с трассы. Дорога ведет в широкую долину. Начинается городская окраина. Садовый магазин, где выставлены на продажу саженцы, розовощекие упитанные гномы в колпаках, дородные безликие нимфы, запылившиеся от близости обочины. Супермаркет. Парк.
Центральная сквозная улица. Пропустить трамвай со стороны вокзала. Кафе, кебабная. Справа собор, большой собор маленького городка, разбогатевшего когда-то на соляных копях окрестных гор, молившегося на соль, но не забывавшего и Церковь. Копи выработаны и заброшены: последняя соль съедена с похлебкой еще солдатами кайзера. Обратившийся в камень труп погибшего горняка выставлен в местном музейчике — пусть и после смерти работает на благо городка, приносит монету. В ближней штольне катает детишек паровозик с вагонетками; во время войны там спасались от бомбежек местные жители, здешняя железнодорожная станция была важным тыловым узлом.
Город заканчивается. Дорога стремится вверх по долине. Здесь он уже знает, кому принадлежат поля, чьи коровы пасутся на склонах, чьи лошади стоят в загоне.
Руина водяной мельницы, ресторан, где подают тушеные окорока и запеченную форель. Крытые новой яркой черепицей дома деревни, утопающие в слащавых цветах. Плавный поворот вдоль невысокой скалы. Церковь на каменном этом клыке, обтесанном ледником, что тысячи лет назад сползал в долину. Древняя церковь, отрицающая кондитерскую роскошь городского собора, сжатая тяжелыми, непропорциональными контрфорсами, разрушавшаяся и возводившаяся вновь, хранящая следы разных кладок. Снизу — огромные пузатые валуны, словно церковь растет из моренной насыпи; выше — большие, грубо, неумело обтесанные камни, потом — аккуратные прямоугольные блоки, а над ними темный, будто закопченный кирпич. Сложенная из сланцевых плоских плит крыша заросла мхом. Крест покосился. Потускнело резное витражное солнце над главным входом. За оградой — туи кладбища, покосившиеся надгробия соляных магнатов, ржавые кресты… Но даже запущенная, запустелая, эта церковь все равно поражала Калитина своей угрюмой спящей силой; иногда он сравнивал себя с ней и думал, что их соседство не случайно.
Калитин отпустил газ — и, оказалось, не напрасно. За поворотом, скрытым зубцом скалы, дорогу медленно переходил священник, пастор Травничек.
Он приехал в эти края лет за шесть до Калитина. Говорили, Травничек раньше служил в больших городах, имел шансы подняться высоко, даже, может быть, стать епископом. Но внезапно оказался здесь, в затерянном краю, на старинной горной границе, около городка с опустевшими копями, не дающими больше соли, в деревне, где умирали старики, а молодежь — из тех, кто не уехал искать лучшей доли, — все реже ходила в храм.
Калитин знал, почему так произошло. И это знание было ему приятно, ибо доказывало, что Церковь — всего лишь учреждение, и учреждение весьма земное.
Травничек был урод. Он заболел какой-то редкой кожной болезнью, может быть, подхватил вирус — вечный риск работающих в людных местах, среди микрочастиц чужой кожи, взвеси чужого дыхания, — и его лицо окаменело, превратилось в бугристую, лишайную маску.
Урода, думал Калитин, сослали в глушь, чтобы он не пугал прихожан с кафедры, не портил торжественности обряда своей мордой очеловечившейся ящерицы, змеиным взглядом из-под шелушащихся, чешуйчатых век.
Даже сейчас, когда Калитин сам одной ногой шагнул в могилу, зримый недуг Травничека вызвал у него прежнее чувство брезгливой благодарности, словно пастор принял на себя что-то ужасное, но единичное, что могло поразить любого из живущих.
Травничек, услышав машину, обернулся. Пастор всегда поворачивался, вносил свое лицо в поле зрения собеседника так деликатно, что Калитина отвращало его смирение. Но Калитин — вопреки себе, вопреки презрительному отношению к вере — чувствовал за Травничеком силу сродни той, что дремала в церкви, где он служил. И удивлялся: что делает в священниках, среди благостных размазней, этот человек, способный спокойно жить с лицом тролля?
Пастор махнул Калитину, прося остановиться. Калитин развел руками; невежливо, но что поделаешь, он спешит, а подвезет кто-нибудь другой. Внезапно Калитин вспомнил, что у Травничека есть машина, и не рыдван, а новый дамский кроссовер. Может, сломалась? Калитин даже хотел остановиться, сдать назад, но дорога уже стелилась под уклон, чтобы потом взлететь на холм, где в последний раз мелькнет в заднем зеркале церковь, а дальше пыльная, тряская грунтовка, яблони, холмы, охотничьи вышки на склонах… Дом.
Убежище.
Только сейчас он понял, как нестерпимо он хочет туда.
Калитин гордился тем, что в первые же минуты безошибочно угадал, почувствовал суть своего будущего приюта.