Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Несмелый голос раздался позади. Я знаю, что нарушаю здешний распорядок… Обернувшись, Гавриил выговорил обратившемуся к ним обитателю Чистилища. Что ты себе позволяешь? Тебе наверняка говорили при поступлении, что одна дорога отсюда ведет в Рай, а по другой можно скатиться в Ад. Говорили? Обернулся и Марк и увидел перед собой человека лет более чем средних, довольно высокого, слегка сутулого, с небольшой седой бородой и печальным взглядом серо-зеленых глаз. Да нет, отвечал этот человек Гавриилу, я не хочу в Ад. В Ад кто же хочет? Но вот спутник ваш, указал он на Марка, он, мне кажется, живой. Или я ошибся? Не ошиблись, сказал Марк. И вы вернетесь… домой? Марк кивнул. Надеюсь. Умоляю! – воскликнул этот человек. Я ехал… вчера это было или раньше, я пока еще не в ладах со здешним временем… я ехал в издательство… с неловкой усмешкой он промолвил, что на старости лет ударился в писательство и написал книжку о великих протестантах, Лютере, Кальвине и Цвингли… Сам я не протестант, я православный, и более того – священник храма Николая Чудотворца. Три года как за штатом, уточнил он. И уточнил еще раз: был. Марк Лоллиевич! – строго произнес Гавриил. Вы и ваш собеседник нарушаете правила Чистилища. Марк улыбнулся. Но разве в правилах Чистилища что-нибудь сказано о пребывании здесь человека – не покойника? Гавриил нахмурился и промолчал. Но не это меня мучает, и вовсе не из-за этого я обратился к вам, прижав руки к груди, говорил священник. Представьте, я ехал в троллейбусе, мне кажется, совсем недавно, сидел возле окна и, глядя на Москву, думал, каким жадным и хищным стал этот город. Былое очарование Москвы было в ее непритязательности, в скромном, милом ее облике и в мягком сочувственном взгляде на человека. А сейчас? Уже Булат Шалвович не запоет, а я московский муравей. Помилуйте, муравей здесь не жилец. Давно его раздавили – или в бездушных, остекленных пространствах центра, или в навевающих тоску бетонных окраинах. Размышляя так, я не заметил, что задремал, – и во сне умер. Для меня это в высшей степени прискорбно, и не оттого, что умер – все в свой час переселяются из временного своего жилища на постоянное жительство, кто куда, я вот – в Чистилище, а оттого, что без исповеди и последнего причастия. Но сидел я тихо, никому не мешая, привалившись головой к окну, и пассажиры меня не тормошили, не говорили, дайте пройти, не спрашивали, который час и скоро ли Трубная, – и я, бездыханный, кружил и кружил по Москве, пока уже ближе к ночи не взял меня за плечо водитель и незлобиво не сказал, хорош, старик, кататься. Ступай домой баиньки. Голова моя упала на грудь. Эх, сказал тогда водитель. Не повезло. Опять «двухсотый». (Он, наверное, воевал – или в Чечне, или на Донбассе, или в Сирии, куда неведомо зачем отправила его Родина, – всё, согласитесь, войны, не вызывающие трепетного отклика сердца, а лишь горечь, сожаление и гнетущее чувство вины.) В дальнейшем с моим телом обращались безо всякого уважения, как со старым матрацем, который волокут на свалку. Перед тем как раздеть меня и предъявить миру мою жалкую старческую наготу, карманы мои обшарили и вместе с пенсионным удостоверением нашли деньги – двадцать тысяч рублей, которые я копил целый год, чтобы купить новый холодильник. Деньги они взяли себе, взяли крест мой нательный, золотой, подарок пюхтицкой игуменьи Варвары, тридцать лет и три года оберегавший меня, пенсионное выбросили, во мгновение ока превратив меня в бомжа. Умоляю вас: не дайте зарыть меня в общей могиле или сжечь, не дайте совершиться унижению моей честно потрудившейся плоти! У меня дети, два сына, я дам вам адреса. Пусть найдут мое тело, я знаю, так делают: пишут заявление и ходят смотреть невостребованных покойников. Не самое веселое занятие, но что же делать! А когда найдут, пускай положат меня рядом с женой моей, Верой Афанасьевной, ангелом моим несказанной доброты, прощавшей мне мой скверный, вспыльчивый характер, мои крики, обидные слова и метания яростных взоров. Прошу вас сердечно. Неловко мне вас обременять, но попросите моих детей позвать на погребение моего праха отца Даниила, моего друга и священника. Он меня пусть запоздало, но проводит как христианина и как иерея. Как бы я был счастлив, если бы он омыл мое тело, одел, дал бы крест в правую руку, прочел бы у гроба Евангелие и псалмы и затем сказал бы всем, кто пришел меня проводить: приидите, последнее целование дадим, братия, умершему. А меня напутствовал бы трогательными словами: Во блаженном успении вечный покой подаждь, Господи, усопшему рабу Твоему, иерею Феодору, и сотвори ему вечную память. Ах, милый вы мой, какая у нас с вами встреча! И где! Сказать – ведь не поверит никто! Диво дивное, промысел Божий. Вас как величают? Марк? Прекрасное древнее имя. Скажу вам, Марк, что я, наверное, совсем недавно прибыл сюда, ибо пока не вошел в вечный покой и не освободился от помыслов прежней моей жизни. Более всего в жизни моей я любил Церковь; но и страдал о ней сильнее всего. Вот вы спросите: а почему, отец Феодор, ты страдал – так, что уже и преставившись и по милости Божьей оказавшись в Чистилище, мятешься мыслью и душой? И я скажу, что Церковь – главное место в мире, она одна сохранила евангельскую истину в ее полноте, она одна представляет собой Христа, она одна в безумном нашем мире подает надежду несчастному человеку. Когда я служил, то, верите ли, при совершении проскомидии меня зачастую охватывал трепет. Как, думал я, – думал, разумеется, потом, а когда вынимал частицы из пяти просфор, когда произносил и сотвори убо хлеб сей честное Тело Христа Твоего, а еже в чаше сей честную Кровь Христа Твоего, – то разве мог я помыслить о чем-то ином, помимо великой тайны преосуществления? И лишь потом я в очередной раз изумлялся тому, что мне, недостойному, дано право призывать Духа Святого, что на меня в эти минуты нисходят божественные силы, во мне прекращается все земное, и я стою перед престолом очищенный от всякой житейской скверны. Дивные мгновения, придающие жизни неистребимый смысл.
Но вот мучительнейший из вопросов: если есть Благая Весть, если есть Церковь, если – слушайте! – нам повседневно сопутствует Христос, сказавший по воскресении Своем: Я с вами во все дни до скончания века, то отчего так жесток и безрадостен мир, почему