Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Не могу отвыкнуть, — шутил Гумилев, — человек военный. Играю на нем по вечерам.
Комнату Гумилева на Преображенской описала другая мемуаристка — Дориана Слепян, бывшая в гостях у поэта лишь однажды:
Из-за ширмы виднелась никелированная кровать мещанского вида, а над ней, на стене, резко контрастирующая, распластанная шкура леопарда. На старинном комоде красного дерева стояло много интереснейших, уникальных вещей — реликвий, вывезенных им вместе со шкурой леопарда из его африканских путешествий.
Часов (исправных) не было. Гумилев хвалился, что умеет определять время без часов — «шестым чувством-бис», существующим «у гениев и кретинов». «А я, как известно, помесь гения с кретином».
Хозяйство стала вести Паша, то ли дворничиха, то ли мешочница, нанятая за часть пайка. Гумилев читал ей стихи, старушка вздыхала: «Непонятно и чувствительно! Совсем как в церкви раньше…»; поэт умилялся тому, как простой народ чувствует связь поэзии с религией. Обедать он, впрочем, ходил в столовую Дома литераторов, а потом — Дома искусств. В свободное время, которого было мало, он читал книги из серии «Мир приключений»; конфузился, прятал их от знакомых и клал на стол что-нибудь вроде «Критики чистого разума»… В общем, вечная, вневременная русская писательская идиллия — в данном случае отдающая воблой и дымом от сырых еловых дров, сгорающих в круглой железной печке.
Но ему было одиноко, так, как, вероятно, не бывало никогда прежде. Может быть, сказывался возраст — ведь до сих пор он обходился без задушевных собеседников. Мужчины в такие собеседники не годились. И тут рядом оказалась Рада Гейнике — она же Ирина Одоевцева. Гумилев говорил с ней о стихах, о своем детстве, о своем браке с Ахматовой, об историческом Дон Жуане и собственном донжуанстве, о судьбах Европы… Вдвоем с Радой Гумилев, надев «британское» клетчатое пальто, выходил на Невский и заводил громогласную беседу по-английски, выдавая себя и свою спутницу за коминтерновских делегатов (к ужасу осторожного Лозинского и родителей девицы Гейнике: развлечение могло закончиться на Гороховой). С нею он заказывал в годовщину смерти Лермонтова панихиду по «рабе божием убиенном Михаиле». Когда она, расшалившись, начинала кружиться по комнате, мешая работе, мог попросту посадить ее на шкаф и на несколько часов забыть о ней.
Ирина Одоевцева. Рисунок В. А. Милашевского, 1922 год
Были ли они друзьями? Гумилев вроде бы говорил, что не верит в дружбу мужчины с женщиной, а Одоевцева писала: «…Дружба предполагает равенство. А равенства между нами не было и быть не могло. Я никогда не забывала, что он мой учитель, и он сам никогда не забывал об этом». Связывало ли их что-то, кроме дружбы? Многие были в этом убеждены. Тем более когда в альманахе «Дракон» в 1921 году появилось стихотворение Гумилева «Лес» (написанное двумя годами раньше) с посвящением Одоевцевой. Это, конечно, любовные стихи:
Одоевцева была рыжеволосой, кудрявой, зеленоглазой… Эрих Голлербах в рецензии на «Дракона», напечатанной в официозных «Известиях Петросовета» и написанной «в форме фельетона», прямо связал только что процитированные строки с ней. Это стало поводом для шумного и нелепого литературного скандала, о котором чуть ниже. Разумеется, возмущение Гумилева поступком Голлербаха и его утверждения, что Одоевцева для него — «не больше чем ученица», ничего не доказывают. Рада-Ирина уже была невестой Георгия Иванова, младшего друга Гумилева (мэтр не одобрял этот брак: «Ваши друзья, Жоржик Иванов и Жоржик Адамович, прямо не люди, а произведения искусства какие-то, вроде этрусской вазы. Но за этрусскую вазу не выходят замуж»). Да и вообще у Гумилева были несколько средневековые представления о женской чести.
Но если верить мемуарам самой Одоевцевой, между ней и Гумилевым и впрямь «ничего не было». Гумилев мог попросить ее поджарить где-то чудом добытый им кусок мяса, и — даже не угостив ее этим мясом! — повезти его в Бежецк, семье. А мог по-братски поделиться пайковыми селедками («обменяете на хлеб»). Мог (уже в 1920 году) пригласить на «Пантагрюэлево пиршество» в подпольную частную столовую — и с завидным аппетитом есть свиную отбивную и блинчики с вареньем при голодной, но из странной щепетильности отказавшейся от угощения барышне. С любовницами так себя не ведут. Разве что уж с очень давними…
В конце 1919 года Рада написала «Балладу о толченом стекле».
Весной следующего года это стихотворение привело в восторг Георгия Иванова (так и начался знаменитый роман, положивший начало знаменитому браку) и Корнея Чуковского. 3 августа, ровно за год до ареста Гумилева, молодая поэтесса читала балладу с эстрады в Доме литераторов. Способную «контрреволюционерку» снисходительно похвалила в «Красной газете» (пропагандистском органе для «широких масс», основанном Володарским) Лариса Рейснер. Так началась слава Одоевцевой — и в «белых», и в «красных» кругах. За «Толченым стеклом» последовали «Баллада об извозчике», «О том, почему в Петрограде испортились водопроводы». Сам Лев Давыдович Троцкий, в свободное от державных дел время баловавшийся литературной критикой, выделил Одоевцеву на фоне прочей «внеоктябрьской литературы». Ее know how — соединение балладной формы с реалиями «советского» быта — оказалось очень кстати и вполне могло быть (как казалось многим) утилизовано одним из политических лагерей. Русская поэзия уже открыла Киплинга; и как раз в те годы в Германии делал первые шаги Брехт, а в Австрии — Теодор Крамер. В России приемами Одоевцевой воспользовались ее сверстники — классики советской поэзии, талантливый Тихонов и малоталантливая Инбер, но из самой Одоевцевой больше ничего существенного не вышло. Ее стихи, написанные в эмиграции (с 1922-го по 1987-й), в основном достаточно второсортны — как и ее романы. За исключением мемуаров и ранних стихов, ее сочинения почти не переиздаются.
Ирина Одоевцева, ок. 1920 года
Но в 1919–1920 годы Гумилев имел основания считать Одоевцеву своей лучшей ученицей. Впрочем, в студии «Всемирной литературы» и другие были достойны внимания учителя. Именно здесь, а не в Институте живого слова началась настоящая педагогическая деятельность поэта[151].