Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Дневник траура»
С того самого момента, как умерла его мать, Барт перестает придерживаться четкого распорядка дня. В течение этого года он больше не фиксирует в ежедневнике свои занятия и встречи, задававшие ритм повседневной жизни. На отдельных карточках он отмечает свое горе. Отныне вся его жизнь отдана трауру. Ежедневник за 1978 год пуст вплоть до 25 октября, когда Барт решает снова к нему обратиться, «в годовщину смерти мам. – чтобы отметить мою работу». Он делает это после возвращения из Юрта, куда ездил на день на могилу матери. В течение всего предшествующего года он не отмечает ничего, что было бы внешним по отношению к событию, не касалось бы его горя. Записи, которые он делает за этот год (и которые станут «Дневником траура»), отмечены неполнотой, незавершенностью. Их отрывочный характер говорит о том, что произошло нечто, что еще не завершилось и что ни письмо, ни форма не будут пытаться завершить. Это особенно яркая черта в момент траура, поскольку она очень точно соответствует бесформенности печали. Но записи – это еще и искусство настоящего, в котором прочитывается сиюминутный миг, первая трансформация события в память, какой бы минимальной эта трансформация ни была. Тут чувствуется случайность, которую еще не попытались стереть при помощи фразы. Прочитывается нюанс, разделение природы, индивидуальное, эффект реального, сопоставимый с тем, что схватывает фотография.
«Дневник траура» читается как поиски чего-то ненаходимого и неполного (такого, например, как отрывочное «мам.», которым он теперь обозначает свою мать)[1105]. Сила потрясения, которое он производит в читателе, связана не просто с его объектом или субъектом, которые трогательны сами по себе, но с тем фактом, что эти записи не могли бы стать книгой, если бы объект или субъект, в свою очередь, не исчезли. «Не покладая рук ликвидировать то, что мне мешает, отделяет меня от написания текста о мам.: активный уход Печали: возведение Печали в Актив»[1106]. Настоящее становится интенсивнее оттого, что момент не может быть вписан в длительность, что дисконтинуальность и есть его истинная природа. Истина книги в том, как она отражает и размышляет над расстроенным временем, настоящим, которого нет или которое отрезано. Это одновременно и настоящее матери, потому что сейчас он о ней думает: «Во фразе „Она больше не страдает“, к чему, к кому отсылает „она“? Что означает это настоящее?». Это также настоящее сына, которого «страшно пугает» «хаотический», «прерывистый» характер траура. Разлучаться приходится даже с болью, которую причиняет разлука. Разрушая все связи целиком, смерть лишает любой непрерывности, даже непрерывности печали. Это абсолютно личное и в то же время верно для каждого. Печаль – не длительность, не волна, она – разрыв.
В этом акте частного письма, жесте интроспекции Барт пытается понять, что с ним станется без нее. Другие замечания в картотеке-дневнике дополняют «Дневник траура»:
Моя мать делала меня взрослым, не ребенком. Она ушла, я снова стал ребенком. Ребенком без Матери, без наставника, без Ценности. Отличительная черта мам. была в том, что она делала меня взрослым – не лишая при этом сильной материнской заботы (сильной? подтверждением является то, что после ее смерти у меня не было проблем с практической жизнью: я умел «справляться сам»)[1107].
Он не только потерял мать, он потерял своего ребенка (отсюда его эмоции при виде фотографии матери в детстве)[1108]. Эта смерть не «в порядке вещей», потому что любовь, которую они испытывали друг к другу, создала своего рода семейный блок без генеалогии, в котором каждый мог занимать все места: «19 ноября [различия в статусе стираются] многие месяцы я был ее матерью. Словно бы я сам потерял дочь (еще большая боль, чем эта? Не думал об этом»[1109]. Именно отсюда происходит бессилие психоаналитического дискурса, протест против идеи работы или ритма траура: возможно, время могло бы вылечить боль от «естественной» потери, но оно бессильно перед масштабами умноженной боли. Его мать была в какой-то мере его дочерью. Вместе они образовывали пару. Он часто сравнивал ее с Мадлен Жид, и жест, который он хотел бы совершить для нее, следует сопоставить с тем, что сделал Жид в Et nunc manet in te. Он задается вопросом о связи первой ночи траура и «первой брачной ночи». На второй карточке «Дневника траура» от 27 октября 1977 года он записывает следующий воображаемый диалог: «Вы не знали тела Женщины! – Я знал тело моей больной, а затем умирающей матери». Глупости здравого смысла или провокации (как не прочесть в этом ответ, предвосхищающий замечание Дюрас: «Я не могу считать Ролана Барта большим писателем: его что-то всегда ограничивало, словно бы ему не хватало самого древнего опыта жизни, сексуального познания женщины»[1110]) Барт противопоставляет столкновение с любовью настолько всеохватной, что она позволяет видеть и говорить обо всем, даже самом трудном: целостности тела и его распаде. В его случае не понадобилась трансгрессия, чтобы получить доступ к телу матери. Как подчеркивает Эрик Марти в прекрасном тексте о «Дневнике траура», Барт предлагает нечто противоположное Жене и Батаю, «яркий свет», «в некотором смысле более провоцирующий, чем трансгрессивные мизансцены»[1111].
Барт ополчается на слово «траур» (deuil), создающее ложную дистанцию. Он предпочитает слово «печаль» (chagrin), которое лучше передает его эмоцию и чувство разрыва. Он обрушивается на всех, кто неуклюже пытается его утешить, проецируя на его опыт банальные обобщения. Он настаивает на различии печали и траура, поскольку первая не может быть подчинена непрерывному времени, а значит, подвержена изменению, еще меньше – обобщающему дискурсу или форме книги либо фразы. «Объяснял АК в монологе, насколько моя печаль хаотична, блуждающа, как сильно она сопротивляется ходульной – и психоаналитической – идее траура, подчиненного времени, который переживает диалектическое преобразование, изнашивается, „устраивается сам собой“»[1112]. Печаль ничего не унесла – но зато она