Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но и “ясная Наташа” раскрыла для меня несколько загадочных ранее текстов. Стихотворение “Я видел озеро, стоявшее отвесно…” (“Реймс – Лаон”, 1937) всегда притягивало, как магическое заклинание. И совершенно не убили магию, а только добавили притягательности проясняющие слова Н. Е. о том, что родилось оно в результате бесконечных просмотров альбома с фотографиями двухбашенных средневековых соборов – “беффруа”. Такие есть не только в Реймсе, но и в Париже, Руане, Шартре. А большое круглое окно на фронтоне между башнями носит вполне официальное архитектурное название “роза”. Кто-то прислал Мандельштамам этот альбом по почте в подарок. Те же образы – “роза в колесе”, “двухбашенная испарина”, шаль каменеющей “паутины” – попали и в другие стихи о Франции (“Я молю, как жалости и милости…”, 1937).
Я побывал у Н. Е. несколько раз; позже она приезжала в Киев, где останавливалась у нас дома. От Н. Е. на прочтение попадали ко мне редчайшие материалы: первые издания мандельштамовской прозы, американский трехтомник, “Четвертая проза”, “Воронежские тетради”, ранняя, более краткая по сравнению с печатной, версия “Воспоминаний” Н. Я.
Понятно, что не познакомить Наталью Евгеньевну с Майей я никак не мог. Она была восхищена Майиными эссе об О. М. и тут же предложила устроить нам встречу с Н. Я. в свой ближайший приезд в Москву.
Переговоры о предстоящей встрече в Москве совпали по времени с событиями войны Судного дня в Израиле. Параллельно шли разговоры с Майей об отъезде, и как-то сама собой выделялась еврейская составляющая в мандельштамовских текстах. Она оказалась сложной, с виду неоднозначной, в ней приходилось тщательно разбираться. Например, в “Четвертой прозе” поэт абсолютно декларативно гордится своим почетным званием иудея. А в “Шуме времени” ему вроде бы не только нечем гордиться, но и всё дело обстоит намного страшнее: прямо за спиной – “хаос иудейства, не родина, не дом, не очаг, а именно хаос, незнакомый утробный мир, откуда я вышел, которого я боялся, о котором смутно догадывался и бежал, всегда бежал”. В чем дело? В чем причина такого кардинального противоречия?
А в том, что в первом случае речь о крови, отягощенной наследством овцеводов, патриархов и царей, о генетике свободного и независимого еврейского народа, живущего на своей древней иудейской земле. А во втором – о “стройном мираже Петербурга”, о “блистательном покрове, накинутом над бездной”. И на фоне этого миража – иудейство уж точно “не родина, не дом, не очаг”, а настоящий Египетский плен. Отсюда и название “Египетской марки”, и то, почему “Иосиф, проданный в Египет, не мог сильнее тосковать”.
В первом случае – это и древняя Иудея, и нынешний Израиль. Во втором – галут, диаспора, жизнь в рассеянии между народами, каковая и не жизнь вовсе, а историческое прозябание. В первом случае – есть чем гордиться и куда стремиться; во втором – есть чего стыдиться и откуда бежать, всегда бежать. Ведь в том же “Шуме времени” изображена знаковая сцена с еврейским меламедом, которого наняли для обучения маленького О. М. основам иудаизма. Причем “одно в этом учителе было поразительно, хотя и звучало неестественно, – чувство еврейской народной гордости. Он говорил о евреях, как француженка о Гюго и Наполеоне. Но я знал, что он прячет свою гордость, когда выходит на улицу, и поэтому ему не верил”.
Получается, что диаспора – хаос. Земля иудейская и здоровое историческое существование на ней еврейского народа – космос.
Можно привести еще примеры из “Шума времени”, из коих ясно, что галутное, антиисторическое, лишенное тени гордости прозябание евреев, пусть даже и в роскошном имперском Петербурге, вызывает у поэта жгучий стыд и стремление в совсем иные края:
Я покину край гипербореев, Чтобы зреньем напитать судьбы развязку, Я скажу “селá” начальнику евреев За его малиновую ласку.
Еврейская составляющая поэтики Мандельштама повлияла на мое решение уехать в Израиль несравненно более мощно, чем, к примеру, статьи известного идеолога сионизма В. Е. Жаботинского. Лишь впоследствии я понял, что и Мандельштам вполне может быть определен как сионист.
Но только не политический (подобно Жаботинскому), а сионист поэтический.
И еще и такой, чьи стихи и проза способны формировать индивидуальную судьбу – например, лично мою.
…Проталкиваясь сквозь толщу тридцати с чем-то лет, я неизменно вижу одно и то же: свет в окне.
Нет, не метафора, но подвох памяти, если, конечно, понимать под памятью не запоминающее устройство, но исходное сырье для автобиографического повествования.
В течение полутора-двух лет близкого знакомства с Н. Я. я навещала ее в разное время года и суток. Но воспоминание удержало исключительно зимний пейзаж погруженного во тьму жилого массива, и на этом угрюмом фоне – только ее ярко светящееся окно на первом этаже.
После московского мороза, бессмысленного и беспощадного, тепло прогретой квартиры до сих пор обволакивает спасительным шубным уютом. Чего не скажешь о хозяйке дома: теплым человеком она не была и если не ощутимо холодным, то суховатым – несомненно.
Зато в ее присутствии температура жизни повышалась, градус бытия зашкаливал, вещи укрупнялись и приобретали значительность, им несвойственную.
Потому что она была – явление, она была – событие, экстраординарное и чрезвычайное. Она объявилась внезапно и грозно, как объявляют чрезвычайное положение.
Разумеется, не одна, а со своим, теперь уже вечным спутником: едва ли не спиритическими усилиями Н. Я. приобщала беспокойную тень Мандельштама к любому разговору на любую тему. “А вот Оська…” – говорил, считал, думал, любил, не любил… И я попала к ней не “по моде” – а была она в те годы в Москве сильно в моде, – а прямиком по “мандельштамовскому делу” и “наводке” Н. Е. Штемпель.
Мне очень нравилось, что в ее доме нет ни заласканных наглых домашних животных, ни комнатных капризных растений, которые надо ежедневно поливать и обхаживать.
Горсточка вечерних чувств не тратилась здесь ни на что, кроме стихов.
…Не выношу терминологическую “новоречь”. Особенно раздражают слова “нарратив” и “позиционировать”.
А между тем, я не нашла более точного определения для отношения Н. Я к собственному еврейству, чем несимпатичное слово “позиционировать”. Поза и позиция. Да, она именно позиционировала себя как еврейку, подчеркнуто, старательно, при любом подвернувшемся случае… А если случай не подворачивался, она сама его “подворачивала”: сворачивала на еврейскую тему. Тему, а не вопрос. Вопроса для нее не существовало – только ответ: евреи – избранный народ. Точка. Необсуждаемо.
Чувствовала ли она нестыковку между происхождением и вероисповеданием? Несомненно чувствовала, но вида не подавала, и не только для вида. Сложилось у меня прочное впечатление, что это противоречие не слишком ее тревожило, и сама она не стремилась ни преодолеть его, ни, как выражались в гегелевскую старину, – “снять”.